VIII.
На вилле с цветными стеклами по-прежнему качалась лампа-фонарь с абажуром под кованое железо; Элиза пришла к Галсвинте через луг, исполняя танец, которому учит старость: три шага вбок, два обратно; потом старушки вереницей пересекали двор, слева натыкаясь на пустую конюшню, справа задевая натянутую собачью цепь, опять волна влево — кухня с прогнившим полом и волна вправо — гортензии в зеленых ящиках, рядом с которыми Шано показывал завороженным ребятишкам булавки с золотыми головками. Эмиль, воспитанник коммуны, бросил из-за изгороди колючки, которые прицепились к черному шелку на необычно покатой спине. Весь день она помогала Галсвинте паковать в большие корзины одеяла с красными метками забытой покойницы, матери Женни, или Софи, или Луизы, когда-то, дрожа всем телом, спешно менявшей ночное платье на дневное. «Откройте, откройте, ваша дочь больна». Начало переезда простое, вещи раскладываются по категориям; потом, как слова, повторенные много раз подряд, теряют обычный вид. Как упаковать кухонные весы? а стеклянный колпак для часов? «Ах! какой колпак! Подари мне, я из него сделаю аквариум. Ну почему бы и нет, а? разведу форелей в пруду…» Вечером после туманного воркования голубей лягушки дали свой концерт. Оставалось еще достаточно посуды, чтобы устроить прощальное угощение; пригласили Розу Тройтхард из ярмарочных фургонов и Эмили Бембе, речь у нее была правильная, мизинчик отставлен в сторону: «Давай скорей, — то и дело повторяла Элизабет, пока они играли в куклы, — давай скорей, а то крем остынет». Она и так, и эдак намекала на крем, еще слишком горячий, поджидавший их за ужином, пока, наконец, медлительная Эмили не закричала: «Я знаю, это же мороженое!», испортив Элизабет все удовольствие; Роза Тройтхард розовела от радости, Эмили ела, отставив мизинчик в сторону: «Тебе не грустно уезжать из дому?» Через два дня на заре груженая повозка тяжело спускалась по дороге с изгородью по обочинам, ведущей от церкви к воротам дома с ракитником; повозка проехала по двору, оставив вмятины на булыжниках, столько лет миновало, а след не исчез; цепь сторожевого пса висела на железном шнуре, натянутом между ракитником и садом; мадам Шахшмидт взяла под амбаром пару еловых поленьев и унесла их в подоле сиреневого из шелкового шантунга
Reformkleid. Если обернуться у ракитника, то дома целиком уже не видно, его закрывают фермерские постройки; можно еще приметить серую дверь сарая, решетчатое окно комнаты с плиткой на полу и справа высокие кроны рощицы, едва тронутые желтизной. С дороги, спускающейся к городу, сквозь деревья, одно, огромное, вековое, уже трудно разглядеть стену дома, особенно, когда сидишь неподвижно, держа стеклянный колпак для часов, закутанный в рыжее с отпечатком подковы покрывало из конюшни. На почте маячил только старый, низенький Бембе с кожаным кошелем. В городской квартире было три комнаты; в столовой-гостиной повесили «Гугенотов, читающих Библию», их в придачу к сахарнице и молочнику Розетты отдал аптекарь Улисс. Когда Галсвинта с Элизабет приехали, мадмуазель Арло, красивая гордячка, сдавшая им квартиру, прощалась с дочерью домовладельца; она с презрением прошла мимо повозки; в этот момент спинка-лира одного из стульев задела низкий свод ворот и сломалась; мать заплакала, Элизабет отвернулась и, схватив поношенное отцовское пальто, побежала по лестнице из искусственного мрамора. Мадмуазели Арло осели здесь после долгих мытарств в Цюрихе, где в подвале шили перчатки и другие изделия из кожи. Королева бедных заняла мансарду, выходившую на север, сложила в угол ивовые сундуки, медную лампу на цепочках, неловко, как ласточка на земле, наклонившуюся на бок, и поставила на подоконник шкафчик для продуктов и горшок со шнитт-луком. Домовладельцы занимали первый этаж с зимним садом; их дочь, хозяйка несметного количества скатертей и наволочек, прогуливалась по единственной аллее, заложив пальцем книгу Великие Посвященные{74}, и сверху казалась сильно укороченной под короной темных кос; отец с осторожностью выбирал место, куда поставить ногу в светло-желтом ботинке, и с равными промежутками времени щипал через шевиотовые темно-синие брюки внутреннюю часть ляжки; после долгих мирных лет, проведенных в конторе, он все отчетливее ощущал непреодолимую тягу к просторам и охоте; его лицо покрылось грубой шерстью, открытый рот напоминал собачий оскал; вечерами 1915‑го года, пока его жена, почти совсем облысевшая, в домашнем платье стонала над падавшими в цене акциями, а дочь, отставив в сторону мизинчик, читала «От Индии до планеты Марс»