Сердце обрывалось, когда она посматривала на старого низенького Бембе с кожаным кошелем, в последний раз теперь уж, наверное, вместе спускаемся к почте; она держала на коленях стеклянный колпак для часов и едва смогла обернуться, чтобы увидеть высокую стену, с которой упал Альфонс, и дом с тремя палубами, поднявший якорь и под летним вечерним жораном поплывший в открытые шлюзы. Внизу в долине около Грас, издалека похожей на огромный резервуар с темно-зеленым газом, Гозоны построили шале, оснащенный голубым фаянсом, откуда теперь постоянно доносился шум спускаемой воды; у них было трое слуг, французские господа с бородками перец с солью мылись в небольших ванночках, мадам де Гозон, нос совершенно круглый, с какого боку ни посмотри, открывала двери локтем и просовывала два пальца между ухом и трубкой телефона, недавно привинченного к дощечке в вестибюле. Энтремон находился едва ли в полукилометре от Грас; Джемс Ларош составил план посещения Гозонов; позвал Бембе, окапывавшего сад, выкатил из сарая двуколку; гигантская Животина, пущенная рысью, доставила их к шале в несколько секунд; мадам Ларош, одной рукой придерживая шляпу и показывая под мышкой пятно от пота, другой хваталась за поручень. Вообще-то Джемс, конечно, за исключением визитов к Гозонам, иногда ходил пешком; вечером он отправлялся за сигаретами, на порогах, наслаждаясь первым мартовским теплом, стояли торговцы, мрачный продавец обуви всегда отмечал, кто в городе во что обут. «Мсье Дюкло! Мсье Антуан!» — еле слышно произносил Джемс, создавая и тут же, пройдя мимо, обращая в прах особи человеческие. Вдруг ни с того, ни с сего его опять посетила кощунственная мысль: «У меня пять слуг, почему не десять? Мсье де Гозон навещает меня, я в свою очередь — его, между прочим, в двуколке, но приедет ли ко мне с визитом испанский король?» Чтобы посмотреть на Джемса, страдавшая флюсом, продавщица газет отодвинула в сторону «Моду на каждый день» и «Кокетку», заказанные мадмуазель Зальцман, только что получившей с Мадагаскара новости от племянника; синдик, голова огромная, как гора, шел впереди, мотая в воздухе пухлой рукой, потом сунул ее в карман, потом снова вынул — что с ней делать? — спиной чувствуя антрацитный взгляд Джемса. Давид, сын доктора, с такой высокой шапкой взбитых волос, что его лицо, как у дам XVIII века, оказалось посередине туловища, носил странные штанишки, широкие брючины, туго схваченные внизу на икрах, раздувались шарами; когда-нибудь он оторвется от земли, поднимется в воздух и исчезнет, пролетев над крышами Кюртиль-Майэ. Мсье Ларош пожал плечами; иногда Джемс работал в саду, пропалывал грядки — чтобы ни делали, земля все равно утаивала в своих недрах луковицы — Бембе почтительно подавал хозяину маленькую синюю сапку; Джемс надевал старые черные банкирские брюки, закалывал их внизу велосипедной прищепкой, как в ту пору, когда он ездил на только вошедшем в моду велосипеде к виноградникам. Он встретил брата Луи в костюме наездника, отгородившегося от мира кожаными штанами с тройной подкладкой и шагавшего, как моряк, вразвалочку, чтобы не наступить в коровьи лепешки, усеявшие бренную землю. Удачный год, богатый урожай винограда… Внезапный озноб заставил Джемса вернуться домой, примулы тоже дрожали на еще желтом газоне Энтремона; метла у двери конюшни, еще вчера цветшая розой, снова вернулась к тусклому зимнему серому цвету. Джемс растянулся на широкой короткой кровати Ларошей, где его жене не хватало места, и она спала, свернувшись, как охотничья собака; она украдкой поднимала полные белые руки, никогда, кроме 1896 года на курорте в Гюрнигеле, не знавшие солнца, и сушила потные подмышки. Лежащего Джемса трудно было назвать крупным; его безупречно ухоженные ступни, чистые, белые, как у теленка, топорщили одеяло на краю кровати Ларошей. Мастер педикюра всегда вздыхал, старательно обрабатывая его вросший ноготь. «Ах! вообще-то, я никогда не носил слишком узкие ботинки», — говорил Джемс, уставив взгляд угрюмых антрацитных глаз на аспидистру, подвязанную розовой ленточкой. Но мастер педикюра не сделал ожидаемого комплимента и аккуратно вырезал в ногте треугольник, чтобы вытащить вросший кончик из мяса; так делают негры, он узнал об этом от дяди-миссионера, которому удалось вылечить королеву перед самой кончиной, до того, как ее положили в могилу и поспешно побросали туда необъятные капоры фасона 1900‑х годов. Джемс поставил ногу на пол и небрежно заметил, что испанская краса, буйный Гвадалквивир
{78}, мог бы протечь под его ступней. И добавил с вымученной улыбкой: «Забавно». Мастер педикюра лишь провел пальцем за пристегивающимся воротничком, душившим его при наклоне. Он родился на границе кантона, там, где поднимаются, а потом спускаются к Вале ледяные горные ступени, очень рано потерял родителей, стал воспитанником деревенской коммуны, все гоняли его туда-сюда, чистил поля от камней, собирал картошку и получал от Эжена пинки, если медленно выгребал навоз из конюшни; между тем регент, большие пальцы просунуты в проймы жилета, с горечью замечал, что у малыша Эмиля больше способностей к учебе, чем у его собственного сына, упрямо называвшего себя Потале, а не Поль Шарле. Эмиль читал, прячась у матушки Бембе на лугу, где цвела таволга и текли мутные ручейки. Сколько раз по вечерам, когда шел дождь и освещенные витрины отражались в мокром асфальте, он встречал, сам того не подозревая, Галсвинту с тяжелой, полной блестящих груш, высовывающихся между петель, сеткой в руке. Время не нашло места, чтобы оставить след на маленьком личике, не изменившемся со дня прогулки на Доль в открытой повозке с отцом Гиацинтом Луазоном, спускаясь с горы, он по привычке задирал рясу, которую уже давно не носил, и с его невестой, американкой с золотыми коронками, поставленными дантистом в цилиндре и флажком со звездами в петлице; отец американки рыбачил в лодке на ледяном озере Мичиган, улыбаясь фотографу во всю золотую челюсть. На этот раз мсье Джемс Ларош разболелся всерьез; мадам Бонмотте знала наверняка; без ее ведома деревенские куры яйца не несли. По вечерам Бонмотте устраивались у окон, облокачиваясь на длинные красные иезуитские подушки, целые горы таких подушек, приготовленных для продажи в санитарные части, лежали возле мешков с вышитой стебельчатым швом мадам Дюкло-матерью меткой «вата», в которых хранилось содержимое ее распоротых штанов; Бонмотте втроем, если считать Жака, голос тонкий, монотонный, голова крупная; присаживались к оконам; будь Жак сыном пастора, его проповеди пользовались бы успехом: сын пастора, крупная голова, кривые ноги точно открыл бы секрет синтетического золота. Доктор, отец Давида, вытер рот, проглотил еще один лекерли{79}, подарок цюрихской красавицы с кривым ртом, и ушел гордый и довольный, несмотря на предстоящий визит в Энтремон. Гостиной с черно-белой плиткой на полу и окнами, выходившими на подстриженные тисовые деревья сада, пользовались по преимуществу летом, здесь еще блуждала тень очаровательного Бонштетен и морской запах его путешествий по маршруту Энея, здесь принимали де, как подчеркивал Джемс, Гозонов, приехавших в английской двуколке отдать визит. Из гостиной в библиотеку Шарль-Виктор вела лестница; годами копившаяся пыль пахла розами, как в доме Галсвинты, где и розы алькова, окутанные черным тюлем, и гирлянды гипсовых роз, окрашенных в голубой рукой Мозетти из долины Пьемнота, расточали аромат сухих цветов. Мадам Джемс, урожденная Годанс де Зеевис:
Ах! Прекрасное время, счастливое время,
Ночью коров мы пасли.