С трудом подняв мешок с колбасой, Генка поволок его в большую комнату и поставил на свободный стул около матери.
— Мам, — гордо позвал он, быстро развязывая мешок, — мам, это на поминки, — и Генка выложил на стол первый, затем второй, третий круг колбасы. Люди притихли, с беспокойством отводя глаза и делая вид, что ничего не замечают.
— Что это? — еще не пробудившись от многодневного оцепенения, спросила мать.
— Колбаса. Это мы на поминки, для Магды. Посмотри, ее здесь много. Копченая.
Генка широко открыл мешок. Мать взяла круг колбасы и уставилась на него широко открытыми глазами, ее губы вдруг поползли в сторону. Она сильно сжала колбасный кругляш, отчего тот судорожно затрясся у нее в руке, и гортанно всхлипнула. Генка испуганно отшатнулся.
— Вор! — мать высоко над головой подняла лоснящийся жиром кусок колбасы.
Генка в страхе прикрыл голову руками и кинулся вон.
— Во–ор! — мать с силой швырнула колбасу. Стекла двойных рам брызнули мелкими искрами, но жесткая упругая колбасина повисла на поперечной раме, как бы издеваясь и дразня. Из груди матери вырвался страшный стон. — Вор, — повторила измученная женщина, но вдруг припала к стене, и дом услышал жалобные рыдания.
Обезумевший от страха и обиды, Генка бежал без пальто и шапки по пустынным улицам поселковой окраины.
— Умру! Умру! — шептал он. — Как Магда! И пусть! И умру!
Он появился на кладбище, когда уже начало смеркаться. Здесь все изменилось. Черные кресты стерлись на фоне оголившейся земли, голые березы растворились в тумане сумерек.
Генка обессилено опустился у свежей могилки, навалился на холмик, положил голову на руки. Чувство обиды притупилось, захотелось спать. И он уснул.
Поздно вечером, когда яркие звезды, не освещая, мерцают в темном небе, когда с кладбищенского холма видны лишь редкие огни поселка, Генка проснулся. Он не сразу понял, где находится, но когда наконец сообразил, страх сдавил грудь. Он попытался встать, но окоченевшие ноги и руки не двигались.
— Мам! — прошептал он, отчетливо услышал свой голос, еще больше испугался и заплакал. — Мама! — но только паровоз откликнулся где–то на далекой станции и воцарилась прежняя равнодушная тишина. Генка громко заревел.
Рядом хрустнула ветка и что–то темное двинулось к нему.
— Мама!!! — обезумев, закричал Генка и потерял сознание…
— Эхе–хе, — кряхтел хромой дед, шагая по грязной кухоньке в высоких пимах и накинутой на плечи овчинной телогрейке.
Генка огляделся. Незнакомая печь, тяжелый тулуп с запахом навоза и табака покрывал его ноги.
— Дедушка, — позвал Генка.
— А, очнулся?
Хлопнула входная дверь, дед перестал рассматривать бутылку с темной жидкостью.
— Запряг?
— Ага, — ответил Лешкин голос.
— Лешка, — прошептал Генка и, накрывшись с головой старым тулупом, заплакал.
— Чо это он? — отряхивая полы пальто от соломы, дружелюбно спросил Лешка.
— Радуется… Слышь, Ракитин, — дед погладил свою пышную бороду, — ты теперь Лешке жизнью обязан. Он тебя, можно сказать, с поля боя вынес.
Генка затих.
— Ведь это он тебя нашел. Эх, история, пороть вас некому! Слышь, Лешка, ну коль запряг, поезжай, да не гони больно–то…
— Ладно, — буркнул Лешка и, подмигнув выглянувшему из–под овчины другу, вышел.
— А куда он?
— Знамо куда. За маткой.
— А я?
— А ты, парень, теперь у меня остаешься, — дед подошел к Генке с темной мазью в поллитровой бутылке и, откинув тулуп, приказал: — Оголяйсь!
Голый Генка белым пятном лежал на дедовой кровати, а тот, кряхтя и тяжело вздыхая, втирал в Генкино тело мазь, сильно пахнущую самогоном. Когда Лешка привез родителей, Генка спал глубоким сном. Мать долго плакала у постели, вытирая воспаленные глаза концом платка. Отец тихо разговаривал с дедом, изредка опустошая рюмку с мутной жидкостью и заедая самогон хрустящей капустой. Лешка, не раздевшись, сидел у печи, но скоро сон сморил и его, и прислонившись к теплой беленой стене, он заснул с открытым ртом, из которого по подбородку стекала слюна.
4
Поселившись вдалеке от людских забот и суеты на окраине поселка Зудово, дед Моисей на десятом году одинокой жизни вдруг сдружился с косоглазым непутевым мальчишкой Лешкой Лаптевым, родители которого изрядно попивали. Они давно не интересовались им, только вчера узнала мать, что Лешка оставлен на второй год. Второпях она покричала на него и расстроенная ушла к открытию винного магазина. С отцом дело обстояло проще, он не знал, в каком классе учится сын. Лаптев старший работал на элеваторе сторожем, ходил в казенной шинели с зелеными петлицами и с мятым пятном на козырьке вместо кокарды, которую продал местному скупщику всякого барахла Михаилу Самуиловичу Зельцману или, как его запросто звали, Самуилычу. Зельцман эвакуировался из Ленинграда еще в сорок втором году. Приехав ненадолго, он прижился в здешних местах, выручал алкашей и просто нуждающихся двумя–тремя рублями в долг под проценты или за какую не очень старую вещицу. Если бы вдруг появилась необходимость вернуть лаптевскую мебель, то это легко можно было сделать через Зельцмана. Самуилыч отличался аккуратностью, вел «амбарную книгу», в которую записывал куплю–продажу, адреса и фамилии клиентов.