Выбрать главу

Лешкина мать, маленькая худенькая женщина, еще не так давно бойкая активистка школы счетоводов, вышла замуж за вислоухого, но скромного Сашку Лаптева, который неожиданно оказался «пьющим и гулящим». Долго боролась Вера за крепкую здоровую семью, но после рождения косоглазого и такого же, как муж, ушастого сына, сама начала прикладываться к рюмочке. И скоро попойки грянули во всю мощь. Гульба не ослабевала до утра, а утром вспыхивала вновь и несла свое веселое знамя, даже если хозяев дома не оказывалось вовсе.

Но скоро Лаптев взбунтовался. Его не устраивала жена–пьяница. Лаптев желал иметь в женах трезвую женщину. Зло загноилось в его сердце и прорвалось в жестоких побоях и загулах на стороне. Новый разлад смерчем пронесся над остывающим семейным очагом, и чудом уцелевшие до той поры вещи скоро без сожаления были снесены Зельцману. Длинного, худого и горбоносого Самуилыча по очереди беспокоили супруги Лаптевы, то с тряпицей за пазухой, то с этажеркой на санках, а то и с самими санками — на кой они, если возить уже нечего. Самуилыч стонал, держась за костлявый, как у худой клячи, хребет, незло торговался. А осиротевший дом Лаптевых начали называть притоном.

В пивной народ созерцал опустившихся людей равнодушно, с усмешкой, пропускали их без очереди и потом долго выслушивали глупые рассуждения Лаптева:

— У меня баба — дрянь! — громко утверждал тот, отпивая крупными глотками темное пиво. — Я ей объявил свободную любовь, по–французски. На мой век баб хватит!

Окружающие ничего не ведали про французскую любовь, но глядя на пьяного Лаптева, делали вывод, что это «хреновая штука».

Лешка ни о чем не жалел. Он ненавидел родителей, колотил презирающих его ровесников, мстил, как умел, тем, кто его обзывал, и был привязан к Генке Ракитину и деду Моисею.

Лешка аккуратно поставил новые пимики, подарок деда Моисея, у кровати и, прежде чем потушить свет, остановился на миг, любуясь ими. Черные, как два щенка–близнеца, они стояли, прижавшись друг к другу, преданно выпятив на хозяина тупые, чуть вздернутые носки. Сжавшись комочком на узкой кровати под старым ватным одеялом, Лешка долго думал про деда Моисея, про обещанную летом рыбалку, про новые, только ему принадлежащие пимики. Вот оно, теплый комочек счастья, пригрелось под сердцем и тихо мурлычет на сон грядущий.

Скоро его разбудил яркий свет. Пьяный отец в шинели и сбитой на затылок облезлой ушанке пытался открыть ободранный комод, в верхний ящик которого мать иногда прятала деньги. Старая, крепко сработанная мебель не поддавалась. Он отступил, покачнулся, пнул по комоду и увидел проснувшегося Лешку.

— Трешка есть? — спросил он, глядя на сына, чтобы не двоилось, одним глазом.

— Нету.

— А где мать?

— Не знаю, — буркнул Лешка и зарылся в одеяло.

— Шляется, курва.

И тут Лаптев увидел пимики. Покачиваясь, он подошел к кровати, нагнулся, поднял их, оглядел. Лешка, почувствовав недоброе, привстал на колени.

— Ты это, папань…

Лаптев сунул находку под шинель и вышел вон.

Лешка еще секунду стоял на коленях, но вмиг вышел из оцепенения и стремглав кинулся одеваться. Он так спешил, что не сразу попал в штанину ногой, накинул пальто, шапку и, поискав во что бы обуться, выскочил как есть в дырявых заношенных носках. Он скатился с обледенелого крыльца, сухой колючий снег ожег холодом ступни ног. Во дворе никого не было. Отца Лешка догнал уже на улице, под мерно раскачивающимся металлическим плафоном, слабо освещающим широкий заснеженный перекресток.

— Стой! Стой! — еще издали начал кричать Лешка, но Лаптев шел, широко ступая, не оборачиваясь. — Стой! — преградил ему дорогу Лешка. — Отдай! Это мои пимы! Мне дед Моисей купил!