А щенок погиб. Сбила какая–то машина. Рыжее пятно распласталось на обочине. Когда проезжали мимо, жена зашмыгала носом и вдруг сказала: «Какие же мы все сволочи!»
«Сволочи, сволочи…» — отдавалось в ушах, а ведь я хотел на чужом горе написать рассказ.
МОДНАЯ ШЛЯПКА
— Как хорошо солнце греет спину, я благоухаю! Да, Георгий Васильевич, а была бы метель — нашел бы и в ней что–нибудь утешительное. Я достиг возрастного потолка и теперь вижу то, что не понимал раньше. Вот с этих позиций и попытайтесь понять новый стихотворный виток моей последней «орбиты».
— Да, да, — задумчиво согласился Георгий Васильевич, рассеянно оглядываясь по сторонам.
Они шли втроем по прогретому солнцем городу: Георгий Васильевич — высокий, грузный, устало кивающий седовласой головой; Казаков — старый приятель и неудавшийся стихотворец, который сам себя однажды сравнил с бородатым древлянским божком, он и впрямь напоминал шустрого колдуна из дремучего леса; жена Георгия Васильевича — статная женщина в возрасте, не потерявшая своего обаяния, поздняя, но единственная любовь Георгия Васильевича. Глядя на них, всегда казалось, что Георгий Васильевич и Мария Александровна умрут в один день, потому что их невозможно представить отдельно друг от друга.
Мария Александровна не любила «литературный треп», шла молча, прижавшись к руке мужа, и старалась не слушать, но и не мешать словоохотливому Казакову.
Была весна, поздняя весна, когда зеленое марево обволакивает деревья, окна после зимы вымыты, легки и прозрачны, бордюр свежевыбелен, и хорошее настроение оттого, что все тепло лета еще впереди.
А Казаков продолжал широко размахивать руками и говорить:
— Возможно, вам показалась неважной моя прошлая тематика, но вот последний, завершающий стих новой подборки. На мой взгляд, вы просто не можете не взять его в журнал, столь органично он будет смотреться в нем. И конечно, было бы совсем здорово, если бы к нему вы пристроили пару других стихов.
Георгий Васильевич слушал Казакова и удивлялся его энергии: человек, проживший такую жизнь, не перегорел, не успокоился, остался по–молодому напорист и эгоистичен. Георгию Васильевичу трудно было разговаривать с Казаковым откровенно, у него не хватало мужества сказать правду, что, мол, старик, все у тебя хорошо, и рифма, и размер, и тематика твоя, прошлая и настоящая, и мысли есть, и чувства присутствуют, но поэзии в твоих стихах нет. Нет по–э–зи-и! Как это объяснить человеку, который всю жизнь стихотворил, но не стал поэтом. Сказать такое — значит убить. И Георгий Васильевич терпел и слушал.
В редакцию приходили тонны стихов, особенно весной. Видимо, это было связано с демисезонным обострением шизофрении, но ему от этого объяснения не становилось легче, он не мог сказать, чтобы все они перестали писать, тратить время, а лучше бы шли на грядку, выращивали морковку — и вкусно, и полезно. Но, вечное но, Георгий Васильевич уважал своего старого товарища за то, что тот поднимался с рассветом и корпел над тетрадкой стихов, силясь сказать миру нечто самое сокровенное.
Размышления Георгия Васильевича прервала жена:
— Гоша, — позвала Мария Александровна, показывая на ряд лотков, выставленных около магазинов, — я хочу мороженого, и посмотри, какие милые шляпки.
Георгий Васильевич сжал ее руку в своей, посмотрел на роскошную выставку модных летних шляпок около магазина, думая, что на мороженое он денег найдет, но о шляпке пусть не мечтает, редакционные дела не позволяют надеяться на шляпку. Было время, когда он баловал жену и цветами, поздравляя с буднями, как с праздником, радовался и часто ловил себя на том, что эти подарки приносят больше удовольствия ему, чем ей. Было время, когда он мог себе позволить быть расточительным, но то время высокой зарплаты и легкомысленных поступков прошло.
— Маша, нехорошо перебивать человека, — ответил он.