Вот как прошел целый год искуса в новициате до сентября 1841. Я уже приготовлялся в глубоком уединении к произнесению трех обетов — voeux de pauvreté, chasteté, et obeissance[281] как вдруг Maître des Novices входит в мою келью с несколько расстроенным видом: «Один из ваших старых знакомых — какой-то M-r Lecointe — желает вас видеть; но он ужаснейший человек, с огромнейшею бородою: хотите вы его принять?» — «Почему же нет?» отвечал я: «я могу с ним немножко поговорить.» — Я отправился в приемную. Невозможно вообразить себе большего контраста: Лекуант сделался отчаянным республиканцем и отпустил себе бороду до пояса, а я уже был в монашеской рясе с четками за поясом, обритый наголо и остриженный под гребенку. Я встретил его с сдержанною и холодною вежливостью, как будто никогда не был с ним коротко знаком. Наш разговор превратился в какую-то контроверзу, к которой после примешался и Maître des Novices. Лекуант уехал и возвратясь в Льеж говорил всем знакомым: «Нет! уж непременно редемптористы напоили Печерина каким-то зельем: нельзя же человеку так вдруг перемениться!» А это зелье было ничто иное, как русская переимчивость, податливость, уменье приноровиться ко всем возможным обстоятельствам… Если бы какая-нибудь буря занесла мой челн на берег Цейлона и я бы нашел там приют в каком-нибудь монастыре буддистов, — я бы также ревностно исполнял все их правила и постановления (règies de constitution), потому что выше всех философий и религий у меня стоит священное чувство долга, т. е. что человек должен свято исполнять обязанности, налагаемые на него тем обществом, в коем судьба привела ему жить: где бы то ни было, в Китае, Японии, Индостане, все равно!
В 1861 я носил белую одежду траппистов, работал с ними на поле в глубоком молчании, питался их гречневою кашею и молоком и ничем больше, и они были от меня в восхищении: «Ведь он, кажется, рожден для этой жизни! Как он легко ко всему приноровился!» Но это продолжалось всего каких-нибудь шесть недель, пока оно имело прелесть новости и пока я не услышал случайно от одной русской дамы о важных преобразованиях в России. Тут я не мог вытерпеть: «Как же мне живому зарыться в этой могиле и в этакую важную эпоху ничего не слышать о том, что делается в России?» Итак, 19-ое февраля, освободившее 20 миллионов крестьян, и меня эманципировало! Не пора ли тут остановиться? Те souvien-tu?.. mais ici je m’arrête. Ici finit tout noble souvenir![282]
Римский папа и русский генерал фон-Берг
Нет, любезный Чижов, тебе не следует извиняться передо мною. Мне даже становится стыдно отнимать у тебя драгоценное время, посвященное столь важным и полезным занятиям. Но что ж делать? Так уж судьбою решено: одним она дала на долю — действовать, а другим — мечтать. Je fait mon pacte definitif avec le diable, et le diable c‘est la pensée[283].
В эти каникулы![284], как ты их называешь — одна мысль владела и владеет мною: Западной Европе предстоит важный религиозный перелом. Мне кажется, я уже слышу предсмертный бред католицизма.
Какая странная перемена! Эта консервативная, аристократическая, придворная церковь — задушевная приятельница всех деспотов, прикрывшая своею мантиею вековые злоупотребления власти, — вдруг превратилась в отчаянно-революционную демократическую церковь: ее священники сделались демагогами, вождями невежественной и буйной черни; сам первосвященник с высоты святого престола призывает народы к восстанию против законов и властей. Папа до того забыл, что он некогда был государем, что без малейшей дипломатической сдержанности (réserve) он толкует просто как старая баба или — если это оскорбительно — как сельский священник, предающий всех и каждого вечным огням геенны. Вот христианство, доведенное до absurdum[285] Какое торжество для иудеев! Итак они пережили своего лютого врага! Вот этот выскочка из их семьи! вот это христианство! Оно прошумело несколько столетий, пролило потоки крови в бессмысленных войнах, сожгло миллионы людей на кострах, — а теперь оно издыхает от старческого изнеможения перед глазами этих же самых иудеев. А у них все осталось по-прежнему: они не устарели — они вечно юны и будущее им принадлежит. Они везде блистают умом — в науке, в искусстве, в торговле; половина европейской прессы в их руках. Закон их не изменился ни на одну йоту, они поклоняются тому же единому богу Авраама, Исаака и Иакова, и на них буквально исполнились слова их пророка: «Вы будете опекунами, отцами-благодетелями, кормильцами властителей мира. Цари вас будут на руках носить» и пр. Какое блистательное исполнение пророчества! Какому государю не пришлось сказать Ротшильду: «Отец ты мой, благодетель; помоги, ради бога! пришла крайняя нужда; охота смертная да участь горькая: хочется воевать, да денег нет! сделай божескую милость, одолжи несколько миллионов!» — Даже сам папа, если не ошибаюсь, не раз прибегал к Ротшильду (смотри Второзаконие гл. 15.8. «Ты будешь давать взаймы многим народам, а сам ни у кого не будешь занимать; ты будешь господствовать над многими народами, а они не будут господствовать над тобою»). И даже наш железный Николай должен был преклонить перед ним голову и принужден был выдать ему именье Герцена[286]. Велик бог Моисеев! Да воскреснет бог и расточатся врази его и да бегут от лица его ненавидящие его!
282
Помнишь ли ты?.. Но здесь я останавливаюсь. Здесь кончается всякое благородное воспоминание.
286
Печерин имеет в виду известный эпизод с попыткой Николая I наложить арест на деньги Герцена, от которой русский самодержец должен был, однако, отказаться под влиянием требований банкира Ротшильда, которому Герцен передал свои векселя. Эпизод этот описан Герценом в «Былом и Думах» в главе, озаглавленной «Император Джемс Ротшильд и банкир Николай Романов» («Былое и Думы», т. II, стр. 125–140, ГИЗ, 1931.). Она первоначально была напечатана в 4-й книге «Полярной Звезды», вышедшей в 1858 г., и затем повторена в IV томе заграничного издания «Былого и Дум», в 1867 г. Печерин мог пользоваться обоими источниками.