Выбрать главу

Подземелье беспрестанно разветвлялось, и вскоре они окончательно сбились с пути. Тем не менее, преодолев множество деревянных лестниц, ветхих и обваливающихся, которые то и дело возникали в его темном коридоре, они поняли, что выход из подземелья, вне всякого сомнения, находится в одном из верхних этажей замка. Однако на это замечание, которое сделал Альбер со страстной живостью, вовсе не оправдывающей его по существу незначительное содержание, и тон которого поразил его самого, со стороны Герминьена последовало одно только непроницаемое молчание. Вскоре они остановились перед перегородкой из грубых дубовых брусьев, и сердце Альбера забилось от волнения, всю глубину которого не могло бы объяснить одно лишь простое любопытство, в то время как Герминьен со скрупулезной поспешностью искал во тьме — и вскоре нашел его — тайный механизм, управлявший этим последним выходом. Тяжелая дубовая панель бесшумно соскользнула, и Альбер и Герминьен оказались в спальне Гейде. В этот последний час исхода дня здесь царила почти полная темнота, и запахи редких духов, наполнявшие комнату, окутывали меха и светлые занавеси, накладывая на все предметы печать столь тайной интимности, что Альбер и Герминьен остановились, словно на пороге запретного места. И тут взгляд Альбера обратился к кровати, в своих бесконечно сладострастных, изящных изгибах словно сохранявшей совсем недавний отпечаток женского тела, которое, казалось, все еще давило на нее своим богатым и могучим великолепием, всей восхитительной тяжестью своих усталых членов, — и тело его охватила страшная дрожь. Долго они еще пребывали в молчании. Быть может, если бы Альбер из глубины своей тревоги обернулся тогда, он увидел бы, как на лице его друга блуждает язвительная улыбка, несомненная и неприличная дерзость которой словно свидетельствовала о невозмутимом самообладании и, казалось, тогда же подтвердила то странное равнодушие, которое он демонстрировал в течение всего их обследования пещеры, ко всем деталям которого он отнесся с хладнокровием зрителя, заранее и с полнейшей трезвостью предчувствующего исход. Постепенно в комнате наступила глубокая ночь, и красноватые отблески, отбрасываемые догорающим светильником, одни освещали ее, словно во время траурного бдения, которому длящееся молчание сообщало невыносимо торжественный характер. И когда они вновь проникли в подземелье, то его грязные сумерки — так показалось им обоим — принесли неожиданное чувство утешения.

Вечер прошел для Альбера угрюмо и молчаливо. Напрасно в еще не поздний час искал он отдохновения в ночной свежести подушек — плотная и удушающая азотная атмосфера, сгустившаяся при приближении декабрьской грозы, отогнала от него всякий сон, — и, приподнявшись на своем ложе, он долго внимательно прислушивался к странно близким ударам крупинок дождя о стекло, словно неутомимо изгоняемых из самой глубины ночи, которую до самых ее пределов потрясали яростные порывы ветра. Нет, эта ночь не была создана для сна! Рукой, дрожащей от нервного возбуждения, зажег он стоявший около него на столе светильник и в глубине царившей в комнате тьмы увидел, как приближается к нему, отражаясь в высоком хрустальном зеркале, его собственный и загадочный образ. Изменение, которое произошло в его лице, приобрело в течение этих последних недель характер почти пугающий, его сильная конституция, казалось, была полностью потрясена приступами болезни, симптомы которой не относились, однако, ни к одному из обычных заболеваний. Его расширенные ноздри, полупрозрачные перегородки которых сообщали когда-то его лицу отпечаток высокой духовности, приобрели теперь восковую плотность, свидетельствовавшую, казалось, об отмирании живой материи. Горькая складка омрачила его губы. Но в особенности глаза, словно сигнальные огни дрожащим блеском горевшие во глубине его ввалившихся орбит, как будто преображенные ставшим уже обыденным выражением страха по ту сторону всевозможных ужасов, глубоко губительные последствия которого свидетельствовали теперь об обретенной им силе неоспоримой привычки, — в особенности его глаза во глубине этой стекловидной тьмы поразили его внезапным ужасом и отвращением, так что, схватив рукой медный светильник, в безумном приступе гнева швырнул он его в зеркало, тысячи звучных осколков которого в мгновение ока устлали пол. И тогда в ставшей уже непроницаемой тьме поднялось из глубин его памяти, как наполненный отравленным газом пузырь, воспоминание о той мучительной ночи, и на праздничное и великолепное ложе, застланное белым бельем, которое он мгновенно сумел разглядеть при свете факела, наложился образ обнаженной Гейде, и к нему воззвал он прохладными губами своего искаженного отражения, а рядом с ней, как мрачный ангел, что словно шутя дает волю всевозможным неистовствам и наслаждениям самого ошеломляющего святотатства, привиделся ему Герминьен, со страшной неподвижностью приковавший свой взгляд к ослепительной ране, — и все, казалось, внезапно уничтожилось вокруг них, — и между ним и этой ужасной и неотвязной парой бездны влажной ночи стали внезапно откатываться назад, разрывая до самых глубин пространство без границ, и они отбрасывали его все дальше, вычтя навсегда, сделав навсегда одиноким, навсегда отверженным, непоправимым, не прощенным, лишенным всякой возможности искупления, отброшенным вдаль от всего того, что не будет уже никогда. «Никогда».[122] Посреди своего бреда он произнес эти слова вполголоса, и странный звук слов, словно вылетевших из чужих уст, настолько он был захвачен всепоглощающей напряженностью своего видения, внезапно полностью пробудил его. Со скрупулезной неспешностью, неожиданно озадачивающей точностью движений, которая контрастировала с безумной порывистостью предшествующего мгновения и, казалось, свидетельствовала о состоянии пограничном, сравнимом разве что с состоянием сомнамбулы, он встал и полностью оделся. На мгновение он открыл створки высокого окна и облокотился на подоконник, сжав обеими руками покрытый испариной лоб, и тогда душа Герминьена, ставшая внезапно братской и примиренной, вместе с дыханием бури словно устремилась к нему навстречу и словно коснулась его лба леденящей свежестью, упокоением по ту сторону самой смерти. И он вынул тогда из шкафа кинжал с драгоценной чеканкой и с растерянной улыбкой быстро попробовал пальцем его острое лезвие; затем, словно нехотя закрыв окно, за которым сверкал в это время желтый фейерверк достигнувшей своего апогея грозы, быстрым шагом, через пустынные коридоры, достиг залы — и тут под его пальцами со странной и почти торжественной медлительностью без всякого усилия соскользнуло вниз тайное панно.

Много часов спустя из глубины тяжелой и лишенной сна ночи его вырвали крики, призывы, эхом прошедшие сквозь всю толщу замка; их ненормальная и тревожная неотложность — пробудив его ото сна, почти столь же глубокого, как сам сон опьянения, — заставила его внезапно осознать, какой значительный промежуток времени прошел, пока он находился вне своей комнаты, и с сердцем, внезапно охваченным смертной тоской, он поспешно набросил на плечи плащ и побежал к апартаментам Гейде. Гейде умирала, и бледность, покрывшая ее лицо, указывала, что всякая помощь была здесь уже излишней. Стоявший возле нее флакон, еще наполовину заполненный темной жидкостью, в достаточной мере свидетельствовал о том, какой всемогущей помощи она вверилась в эти мгновения, чтобы покинуть жизнь, последние привязанности которой, единственные, признаваемые ею как значимые, разорвались для нее в эту самую ночь столь роковым и неожиданным образом. И лицо ее, погруженное в подушки и закрытое бескровными руками в жесте бессильной и детской мольбы, говорило о том, что даже до медленного прихода столь желанной смерти, в тоске страшной спешки она уже искала всемогущего забвения своих мук в реках беззвездной и лишенной будущего ночи, которая в удивительном умиротворении окутывала теперь ее со всех сторон своей колоссальной мощью. И неожиданный ужас этого последнего жеста, который, казалось, пред небом и людьми странным образом свидетельствовал среди всего прочего и против него самого, заставил брызнуть из глаз, из горла Альбера потоки слез, вызвав горькие, опаленные проклятиями рыдания. Руками, губами, уткнувшимися в складки ее платья невинности, в порыве безумных поцелуев пытался он согреть ее холодное лицо и, бросившись на пришедшую в беспорядок постель, мрачным объятием хотел он отстоять ее тело, уже покоренное, укрощенное, до самых своих тайных молекул подчиненное законам навсегда иным — суровому и последнему одеянию смерти, — и, испустив протяжный и дикий крик, он потерял сознание.

вернуться

122

Рефрен стихотворения Эдгара По «Ворон» (1 845): «И под люстрой в позолоте на полу он тень простер, / И душой из этой тени не взлечу я с этих пор. / Никогда, о nevermore!» (пер. М. Зенкевича — Рое Е. A. Prose and poetry. Moscow: Raduga, 1983. P. 364). «Ворон» — это больше, чем плач над умершей возлюбленной, для Грака — это прежде всего стихи, где созвучиями слов сближены понятия, для обыденного восприятия несовместимые, и тем самым обретается некое единство мира. Открывается родственность там, где исчезает граница между будничным и воображаемым, действительным и грезящимся, бытием и небытием.