— Антоша, красиво-то как! — Я, сцепив руки на затылке, сделала простенький пируэт.
— А ты только заметила? — Он ласково усмехнулся и обнял меня за плечи.
На нашем этаже было еще совсем тихо. Вчера оттанцевали последний гастрольный спектакль, на сегодня было запланировано возвращение в Москву, поэтому народ сладко отсыпался. Ключ от номера лежал в кармане моего свингера, но мы, естественно, решили постучаться. Никто не ответил ни после первого осторожного стука, ни после того, как Антон довольно громко побарабанил в дверь кулаком.
— Он что у тебя, спит, как сурок?
— Да нет, — я пожала плечами и полезла за ключом. — Вообще-то Иволгин и будильник всегда первым слышал, который, между прочим, у меня на кухне под ухом стоял… Может, забрел вчера куда-нибудь? С него вполне могло статься.
— Ну что, тогда открывай…
Я открыла и в первый момент остолбенела от неожиданности. Иволгин лежал на полу посреди комнаты с выброшенной вперед правой рукой. Шея его была неудобно вывернута, глаза закрыты. Рядом с распахнутой тумбочкой на полу валялась пустая упаковка из-под таблеток. В форточку тянуло холодом. И самолетик, сложенный из вчерашней газеты, мерно покачивался на краю стола.
— Ой! — только и смогла вымолвить я, судорожно вцепившись в косяк.
Антон кинулся к Иволгину, перевернул его на спину и прижался ухом к груди.
— Он не пьяный, нет? — было первым, что пришло мне в голову.
— Нет. Водкой не пахнет. Дыхание очень плохое, но живой… Буди кого-нибудь, врача вызывать надо…
— Наверное, с сердцем плохо. У него и вчера болело, и вообще…
И тут взгляд Антона упал на упаковку от таблеток. Он взял ее с пола, вместе с документами и какой-то книгой вывалил из тумбочки на ковер еще две пустых коробки. Снова повернулся к Иволгину и указательным пальцем приподнял его веко.
— Сердце, говоришь? — Голос его стал жестким и решительным. — Если еще и сердце, то дело плохо. А то, что ты сейчас перед собой видишь, называется — наркотическая кома… Быстро дуй за врачом!
В самолете я сидела рядом с Антоном. Иволгин, бледно-зеленый, едва живой, накачанный всеми возможными и невозможными медицинскими препаратами, полулежал в кресле в самом конце салона. Как сказал врач, приехавший по вызову администратора гостиницы и пообещавший не придавать инцидент огласке: состояние позволяло транспортировать больного в Москву при условии немедленной госпитализации.
Облака за стеклами иллюминаторов казались такими же розовыми, как в день нашего прилета. Но все же это были совсем другие облака.
— И все-таки я чувствую себя сволочью, — сказала я, отстраняясь от плеча Антона и откидываясь на спинку кресла. — Ему сейчас так плохо, а его все оставили, в том числе и я…
— А что ты можешь сделать? — Антон поправил на переносице очки. — Только пожалеть его. Мне вообще кажется бессмысленным продолжать эту игру в Серебровскую.
— Давай хотя бы с Серебровской добивать его пока не будем?
— Ну ладно… Хотя я, честно говоря, не понимаю, почему стыдно быть хорошим партнером отличной балерины и чем его нынешнее положение брошенного любовника лучше?
Долетели мы без происшествий, а прямо из аэропорта Иволгина забрала машина «Скорой помощи».
— В больницу к нему сходишь. Да и я тоже зайду: все-таки объясниться надо, — сказал Антон, провожая взглядом желтый фургон с синей мигалкой… — Ну чем еще помочь? Придумай, поможем.
— А я уже знаю, — я зябко поправила воротник свингера. В Москве было значительно холоднее, чем в Праге. — Скажи мне, где здесь телеграф?..
Теперь я считала себя мудрой и опытной женщиной. И, естественно, моя помощь оказалась действеннее всяких лекарств. Ее лечебный эффект мы смогли наблюдать буквально через два дня, когда получили пропуск к Алексею в стационар.
— А у него уже есть посетители, — спокойно объяснила медсестра, дежурящая по этажу. — Подождать придется. Хотя, мне кажется, это надолго…
Улучив момент, когда она отошла от поста со своим журналом, я на цыпочках подошла к палате и заглянула в щелочку. Увидела, естественно, то, что и ожидала увидеть, посылая телеграмму из Шереметьева.
Алексей сидел в кровати, опираясь спиной на подушку. А Маша Иволгина, восхитительно красивая, длинноногая, заплаканная, ласково перебирала его темные, отливающие сталью пряди. Он же держал в своих ладонях ее свободную кисть. И я вдруг без всякого сожаления поняла, что в одном этом соприкосновении рук в тысячу раз больше любви и нежности, чем во всех тех поспешных поцелуях, которыми он осыпал меня той единственной ночью…
А потом новости посыпались одна за другой. Сначала Кристинка, в очередной раз обалдевшая от перемен в моей жизни, понижая голос, сообщила, что лысому Вадиму Анатольевичу кто-то в буквальном смысле начистил физиономию — не машину там взорвал, не экономическую подлянку подстроил, а просто и конкретно набил морду.
Я, естественно, бросилась допрашивать Антона. Но он только возмущенно насупил брови и официально заявил, что в последний раз сражался во втором классе на совочках. Но, что настораживало, новости моей нисколько не удивился!
Дальше в нашей квартире зазвонил телефон. И женщина, представившаяся балетмейстером из Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко, предложила мне встретиться для серьезного разговора.
А в первых числах октября из Румынии вернулся Рыбаков.
Я как раз работала на сцене Одетту, когда он, энергичный, бодрый, в неизменной черной водолазке, вошел в зал и уселся в первом ряду рядом с Лобовым.
— Настя-то, посмотрите, как хороша! — заметил Юрий Васильевич, подпирая рукой щеку. — Правда, сманить ее от нас хотят. Как после пражских гастролей вернулись, так орлы из Станиславского на меня и налетели. Пришлось координаты дать… Да я, в общем, думаю: решать-то ей самой? Там тоже не медом мазано и своих прим хватает. А здесь она одна — звездочка!
— А кто это? — невозмутимо спросил Рыбаков.
Я остановилась, не дотанцевав вариацию, и успела заметить, как серые глаза Лобова поползли на лоб.
— Серебровская. Кто еще?
— Вовсе это не Серебровская… Хотя хороша, признаю. И лицо знакомое… Ты откуда, Лжедмитрий?
Рыбаков легко поднялся и подошел к сцене. Улыбка его была озорной и насмешливой. Я сдула волосы со лба и поправила лямку тюники:
— Из Северска. Суслова моя фамилия… Но вы меня, наверное, не помните?
— Почему? Теперь вспомнил!.. Но ты молодец, в технике здорово за это время набрала… Сбежишь, поди, от нас в Станиславского?
— Сбегу.
— А Германию-то оттанцуешь?
— Нет, наверное… — Я смущенно потупилась. — Замуж я выхожу через две недели, мы в свадебное путешествие хотели поехать…
Рыбаков повернулся к Лобову и демонстративно развел руками: так, мол, и так, ничего не попишешь… А потом вдруг весело спросил:
— Фамилию-то меняешь, Суслова? А то Серебровская звучало как-то посолиднее.
— Меняю. На Соколову, — пискнула я и сбежала за кулисы.
Вместо эпилога
Через два месяца я впервые танцевала свою привычную и любимую Одетту-Одиллию на сцене Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. Зрителей было много. Но, прильнув перед началом к дырочке в занавесе, я легко отыскала в первом ряду партера и Юльку с Кристинкой, и Иветту Андреевну, и Жанну Викторовну в беннетоновской кофте. В крайнем с левой стороны кресле сидел Иволгин, как раз к моему дебюту на этой сцене выписавшийся из больницы. Свою Машу он так и держал за руку, словно боялся потерять. Но искала я, конечно же, любимого мужа. И когда нашла его, русоволосого, торжественно-серьезного, машинально теребящего стебли роскошных белых роз, поняла, что сегодня смогу станцевать Любовь. И станцую ее только для Него. Так, как не танцевала еще никогда в жизни…