– О боже мой! Что значит вся эта земная суета пред вечным правосудием? – вскричал монах тоном, которым он обыкновенно говаривал проповеди по воскресеньям в монбрёнской часовне.– И долго ли еще это жилище будет местом гибели, где льются слезы невинного, где забываются законы Бога и церкви и где люди живут грабежом и всякими неправдами? Если все это не изменится, я не в состоянии буду далее освящать своим присутствием все эти беззакония, которые вижу ежедневно. До сих пор по крайней мере сохранялась некоторая умеренность в грабежах и священные вещи уважались. Но если правда, что ваши вассалы, как я подозреваю, поехали нынче на грабеж церкви, если отряд возвратится с имуществом благочестивых служителей Христа, несказанное милосердие Божье истощится и проклятие постигнет всех, кто принимал участие в этом нечестивом деле.
– Что ж, если эти припасы действительно принадлежат монахам,– вскричала баронесса с запальчивостью,– почему же им, как и другим людям, не пострадать от бед и злополучий времени, в которое мы живем? Что же будет с нами, если наши воины и оруженосцы возмутятся от страха перед голодной смертью? Да, я вынуждена сказать вам, мой почтенный отец, мы почти уверены, что воз, нагруженный припасами, который должен был проехать нынче через наши владения, принадлежит соседнему монастырю, но едва ли этой причины будет достаточно, чтобы мой благородный супруг не захотел овладеть им.
– Если так, донья Маргерита, то никогда ни барон, ни те, кто сопровождал его, не получат от меня отпущения за этот святотатственный поступок.
Владетельница замка смотрела на капеллана с удивлением.
– Берегитесь, отец мой,– сказала она с надменностью,– неблагоразумно оскорблять моего и вашего повелителя! Не измените мудрой снисходительности, которую вы до сих пор оказывали. Когда тетива натянута не в меру, она разрывает лук, и если вы будете чересчур строги, барон может захотеть поискать другого капеллана, благоразумнее вас, а монахов в окрестностях очень много.
В капеллане вспыхнули удивление и гнев. Никогда еще не представляли ему так ясно возможности, что другой точно так же может управлять совестью жителей Монбрёнского замка и злоупотреблять духовной властью, как и он! Отец Готье вдруг остановился и с жаром вскричал:
– Вы это серьезно говорите, сударыня? Неужели вы думаете, что другой священник, кто бы он ни был, осмелится вступить в замок, покинутый мной за нечестивость, и дерзнет произнести благословение там, где я объявлю анафему? Клянусь Пречистой Девой! Это было бы слишком, если б недостойный пастырь церкви осмелился прощать тех, кого осудил истинный служитель Бога! Но я не потерплю такого соблазна, и в тот день, когда гнев изгонит меня из этого жилища, я настою, чтоб ни один монах или священник не дерзнул перешагнуть за порог его прежде, нежели обитатели замка не примирятся с церковью, которую я представляю!
– Сожалею, что вижу вас в таком состоянии, отец мой. Остерегитесь! Муж мой горяч. Он не привык, чтобы в замке кто-кто осмеливался противоречить ему, и если вы будете раздражать его вашей чрезмерной строгостью, он может решиться на крайность.
– Что же? Пусть решится! – возразил монах тоном гордого вызова.– Из меня не так легко сделать мученика! В случае нужды я могу защитить себя и телесной силой – пусть только явится смельчак, который дерзнет поднять на меня руку! Нет, нет! Я не боюсь никого, и если захотят насилием вынудить у меня то, что запрещает мне религия, я наложу страшное отлучение от церкви не только на владельца этого замка, но на супругу его, на родственников и ближних до седьмого колена, предам небесному проклятию вассалов и служителей, начиная со старого оруженосца, бодрствующего на этой башне, до маленького пажа, играющего у ее подножия в ожидании приказаний госпожи своей. И будут прокляты мною его домашние животные, его имущество и вещи. Замок и земли, воздух, которым дышит, вода, которую пьет, хлеб, который он ест,– все будет проклято, и его станут избегать, как зараженного страшной язвой!