Очень часто по вечерам приходил Гомело, его постная физиономия расплывалась в довольной улыбке. Девушки бросались обнимать его, особенно одна из них, Жакотта, которая ластилась к нему, сюсюкая на местном наречии. Впрочем, пробовальщик был не таким уж плохим товарищем и не скряжничал, оплачивал выпивку для всей компании. Пригласив за свой стол Ожье, Жеана и Ирану, он доверительно рассказывал им:
— Мне хорошо известно, что всех поражает моя профессия, но, чтобы понять мое положение, нужно знать как я жил раньше. Отец мой был суконщиком, а точнее, красильщиком. Его конек — накладывать на сукно краски, выдерживающие больше двух стирок. Детство мое прошло в вони от варившихся корней марены… Я толок кермес, чтобы получить красивый яркий красный цвет. Знаете, что такое кермес? Это липкая глыба, образованная из миллионов умерших насекомых, которую нужно растереть в порошок и затем варить… Получается отвратительно вонючая похлебка… Отец вбил себе в голову раскрыть секрет голубого цвета. В то время цвет этот получался нестойким. Он быстро превращался в серый, выгорал на солнце. Еще не было найдено пастели голубого цвета, которая позволила бы получить ту прекрасную голубизну, прославленную нашим добрым королем и введенную им в моду. Всю жизнь отец посвятил поискам и испытаниям новых рецептов. Он сам валял сукно на своем дворе, боясь, чтобы кто-нибудь не проник в секрет его формул. Кончилось тем, что отец отравил свою кровь. Когда он умирал, у него были синие ноги, и дурак священник, за которым послали, отказался дать ему отпущение грехов, считая, что отец носил на себе знак дьявольской одержимости!
Гомело прервался, чтобы промочить горло. Он отпил глоток вина и прищелкнул языком.
— Такая жизнь меня не устраивала, — продолжил он. — Меня угнетала ее ограниченность. У меня ни к чему не было склонности, я чахнул. Мне хотелось вести увлекательную жизнь рыцаря, но к ней я физически не был способен, владение оружием мне было противопоказано, так что я не мог стать даже наемником. Я заболевал от пустяков: слишком пряная пища, несвежее мясо… Тогда-то случай подсадил ко мне за стол на постоялом дворе одного знатного сеньора. В то время я возвращался из Фландрии, где закупал сукно. Мы ели из одной тарелки, пили из одного бокала, что являлось большой честью для меня, и я подметил, что сеньор не ел, пока я не отправлю в рот первый кусок. Он пристально смотрел на меня, выжидая, когда сможет сказать мне последнее «прости», потом наконец решился последовать моему примеру. «Пища слишком горяча для вас?» — поинтересовался я. Сеньор засмеялся и, ничуть не смущаясь, объяснил, что у него много врагов и он боится ядов и не доверяет ни жабьему камню, ни рогу единорога, которые способны изменить цвет или запузыриться при соприкосновении с ядом. Любопытно, но перспектива внезапной смерти — упасть лицом в нашу общую тарелку — меня возбудила. Сразу испарилась тяжелая скука, годами давившая на мои плечи. Опасность излечила меня от отвращения к жизни… Так я и стал пробовальщиком. Сначала у этого сеньора, потом у барона де Ги. Знаю, никто не поверит мне, но к прежней жизни я не вернулся бы ни за что на свете. Все, что сегодня меня окружает, светится особым сиянием, пища доставляет удовольствие, наслаждения приобрели необычайную остроту. Стараешься пользоваться каждым отведенным тебе мгновением, когда знаешь, что можешь умереть в любой момент. Мой случай уникален, потому что мой желудок крайне чувствителен и не перенесет ни малейшей дозы отравы. Я телесно немощен, подавлен флегмой, апатичен и нежизнеспособен, как говорят врачи. По словам Гиппократа, флегма преобладает у стариков, отсюда и существовавшее у меня раньше отвращение к жизни. Совершенно очевидно, что страх способствовал выработке во мне горячей крови, и это уравновесило мой характер. Не проглотив ни одного лекарства, я перешел от знаков воды и земли к знакам солнца и воздуха.
Гомело мог говорить так всю ночь напролет, но становилось тошно слушать его рассуждения об удовольствии жить постоянно под дамокловым мечом. Подобное изложение своих убеждений нисколько не удивляло Жеана. Устойчивый мир, установленный королем, породил эпидемию скуки, от которой больше всех страдали бароны. Для многих Крестовые походы были единственным лекарством против возрастающей меланхолии, в результате которой недолго и умереть от тоски.
Когда проводник мог уже держаться на ногах, Ирана поделилась с ним своим желанием во что бы то ни стало поговорить с Одой. Понуждаемая решимостью, она всеми правдами и неправдами выяснила, что каждое утро Ода уединялась в розарии, который развели для нее по приказу Орнана де Ги.
— Правда, ее сопровождает компаньонка, но она старуха, приходится ей кузиной, ее вытащили из провинции и пристроили в замке, она частенько засыпает на солнышке. Этим можно воспользоваться. Это наш последний шанс. День свадьбы приближается, и, если не пробудить в Оде недоверие, она погибнет. Ты будешь мне помогать, а я поговорю с ней, попытаюсь убедить. Ведь я женщина и умею разговаривать с женщинами, надеюсь, мне повезет, и я посею в Оде сомнения.
Как решено, так и сделано. Жеану еще не удавалось говорить внятно, зато он мог ходить. Завернувшись в плащи с капюшонами, они проникли в розовый сад с оградой из хорошо подстриженного кустарника, образующей нечто вроде лабиринта. Время торопило. В любой момент могли появиться Орнан де Ги или Дориус, да и стража была недалеко — она прибежит на малейший вскрик Оды.
Ирана дрожала от страха, зная, что не будет другого случая приостановить движение запущенного ужасного механизма. Компаньонка спала в кованом железном кресле, под рукой стоял кувшинчик с вином. Она была толстой, уже увядшей дамой; улыбалась во сне, выражение глубочайшего удовлетворения отражалось на ее лице.
Ода играла среди роз с ручным олененком, евшим из ее рук. В саду наряду с розами было много диковинных животных, и он походил на Ноев ковчег, наполненный цветами и колючими кустами. Там же находился и попугай, уже виденный Жеаном. Уцепившись клювом за насест, он выделывал странные акробатические упражнения. Были в саду и маленькие собачки, украшенные ленточками, козочка с колокольчиком на шее и павлины, распускавшие веером хвосты.
Несмотря на свои пятнадцать лет, Ода де Шантрель выглядела девочкой, но не повадками, а выражением ожидания чуда на лице. Темно-красные ленточки в косичках придавали ей вид нарисованной Святой Девы.
Ирана преклонила колено перед ней, умоляя выслушать ее. Полагая, что речь идет о незначительной просьбе, барышня с очаровательной улыбкой попросила ее подняться.
Жеан был очарован ее розовыми пальчиками, не попорченными никакой работой. Никогда ему не приходилось видеть таких рук, тем более у своей матери.
— То, что я должна вам сказать, — очень важно, — тихо проговорила трубадурша. — Тайна эта довольно неприятная и ранит ваше сердце, но вы поймете, что я не могла молчать, когда она угрожает вам.
— Говорите, прошу вас, — попросила Ода, не переставая ласкать олененка, приникшего к складкам ее платья. — Я слышала о вас и знаю, что вы весьма искусны в своем ремесле. Кстати, мне очень хочется послушать ваше пение.
— Речь сейчас не о песнях, — вздохнула Ирана, — а о вашем будущем муже, высокочтимом и всемогущем сеньоре Орнане де Ги… Если можно, не перебивайте меня, так как это касается и вашей жизни.
И она стала рассказывать о событиях последних дней. Жеана восхищала точность, с которой Ирана выражала свои мысли. Каждое ее слово било в цель. Если уж Оду не убедило бы такое красноречие, никому не удалось бы поколебать ее убежденность.