Выбрать главу

— Я еще раз говорю: мы на правильном пути!..

Второго путника или, вернее говоря, группу путников, я видел ночью. Кострецов спал крепко, но я сквозь сон услышал пошамкивание, какое время от времени, издает усталый верблюд.

Мы спали средь камней, возле дороги. Осторожно приподнявшись на локтях, я выставил голову ровно настолько, чтобы видеть. Светила луна и на меня тотчас же упала черная тень женщины, восседавшей на верблюде. Бе сопровождали двое пеших погонщиков, которых я не мог хорошо разглядеть. Но зато ее я рассмотрел…

Девушка или женщина — я не знаю, — она по своему типу не напоминала ни одной из знакомых мне восточных народностей; она была красива какою-то надломленною красотою, которая в самой своей основе уже как бы трагически обречена.

И опять — та же печать невыносимого страдания на лице, какую я уже видел в этот день!

— По этой дороге идут только печали, и… мы! — прошептал я испуганно и поспешил уткнуться, в жесткую землю, чтобы уснуть.

II

По мере дальнейшего продвижения все безрадостней становилась местность: исчезли холмики, овражки, редкие кустарники, отсутствовали и животные, которые до сих пор иногда оживляли пейзаж. Словно между двумя жерновами, мы шли по безотрадной земле, придавленные сверху холодным величием неба. Великий Художник, сотворивший прелестнейшие уголки земного рая. — Тот Самый, Кто даже пустынные полярные моря покрыл плавающими сооружениями голубоватого льда причудливых форм и стилей, — здесь бессильно, охваченный усталостью и внезапной тоскою, молча прошел эту равнину, даже не вздумав коснуться ее могущественным резцом…

И все-таки на ней оказалось кое-что. Оно вынырнуло в знойном трепетании воздуха, окрашенное далью в призрачные цвета марева: длинный, низкий холм, пологий с обоих концов и почти горизонтальный сверху. Гигантская выпуклость равнины с почти геометрически правильными линиями, синяя от толщи разделяющего нас Воздуха, — она застыла, как грудь великана, внезапно приподнятая воздухом.

По мере приближения к холму, мною овладело мучительное чувство, что на этом пьедестале чего-то нехватает… Я силился, старался придумать, чего именно недоставало, — пока ясно не ощутил, что тут должен был находиться храм… да, да — языческий храм какому-то страшно одинокому духу земли, ищущему единения, где мог бы он, никем не тревожимый, возлежать облаком и из века в век жадно прислушиваться к шепотам Космоса, полного далеким гулом рождающихся и погибающих миров…

Я почти видел этот храм: овальное основание, колонны — да со всех сторон; плоская крыша без всяких шипцов и башенок, — только зубчатый карниз; весь он — сосуд, отверзтый небу, ухо земли!

Лишь поздно вечером дотащились мы до холма, и тут, надо сказать, он меня изрядно разочаровал: изрытый морщинами, с некоторыми пятнами кое-как возделанной земли и жалкими мазанками, меж которых виднелось что-то похожее на кумирню, ветхую, как сама смерть, — он поражал дикой затхлостью. Но там и сям валялись обломки циклопической постройки — стало быть, тут раньше был храм!

У полуразрушенных ворот кумирни спал вратарь, пропустивший нас с самым безразличным видом.

Не встретив во дворе ни одной души, мы сами устроились на ночлег в одной из пустовавших глиняных мазанок.

— Теперь я знаю — мы пришли! — сказал Кострецов, разглядывая перед сном тот же исписанный листок, по которому справлялся раньше.

Я хотел спросить, куда мы пришли, но адская усталость буквально валила меня с ног, и я решил задать этот вопрос завтра.

Я проспал не больше часу, а потом проснулся, мучимый то ли клопами, то ли переутомлением, претворившимся в тягучую бессонницу.

Первое, что я заметил, было отсутствие Кострецова.

Помаявшись еще с полчаса, я встал, решив подвергнуть кумирню осмотру при лунном свете. Проскользнув несколько закоулков между мазанками и небольшую площадку перед самой кумирней, я смело шагнул в настежь открытую дверь. Свет, лившийся в решетчатые без стекол окна, дробился на потрескавшихся изображениях позолоченных богов и переливался в струйках золотистой пыли. Мне бросилось в глаза, что статуи богов имели скорее египетский, чем монгольский разрез глаз и были значительно монументальнее, нежели мне приходилось встречать в других кумирнях. Традиционный треножник, где сжигаются бумажные курительные свечи, еще распространял слабый аромат. Но последний не в силах был преодолеть затхлости этой ветхой постройки — она определенно отдавала брошенным амбаром.

Неожиданно я вздрогнул: с косяка узенькой дверцы на меня глядело желтое изможденное лицо живого человека в одеянии монаха!.. Вглядевшись, я убедился, что он дремал, сидя в резном кресле перед столиком, на который посетители обычно кладут подношения.

Лежащий на подносе перед ним русский золотой навел меня на мысль, что здесь, быть может, проходил Кострецов.

На цыпочках я шмыгнул мимо дремавшего монаха и очутился в другом помещении, слабо освещенном древним светильником. По углам дымились курильницы, и дым от них свивался в причудливые клубы под потолком. Под его колышащимся покровом с дюжину человек спало прямо на полу.

Между ними я сейчас же узнал женщину, чья тень покрыла меня ночью, когда я находился на дороге скорби… Но теперь всякий след страдания исчез с ее лица; оно дышало экстазом подлинного счастья; полураскрытый рот буквально звал поцелуй, и задор, обнявшийся со смехом, витал на губах…

В конце ряда более невозмутимых мужских лиц, за старушкой с идиотски-блаженным лицом, — лежал Кострецов.

Я сел рядом с погруженным в сон спутником и задумался что значит все это?

Совершенно неожиданно моя задумчивость перешла в легкую, приятную дрему. Я примостился поудобнее — и увидел сон.

III

Он начался резким гудком паровоза, таким неожиданным, что я даже испугался…

Суета на вокзале… На перроне полно народу — негде поместиться… Все — русские… Несут без конца баулы, чемоданы, корзинки. Сторожа в помятых картузах и запачканных передниках катят тележки с багажом. Тележки скрипят, визжат, сторожа переругиваются — никак не проедешь… Гам, смех, веселая толкотня… Ничего не могу разобрать, где я, что такое творится…

— Скажите пожалуйста, — обращаюсь я к бородатому человеку купеческой складки, в картузе и поддевке, у которого все лицо — сплошное благодушие и радость, — куда же весь этот народ едет?

— Как — куда? — удивляется он. — С Луны свалились?.. Домой — в Россию едем! Большевиков прогнали — всей нашей маяте конец пришел… Можно сказать — народ так образовался, так образовался… Митревна, — обращается он к жене, — куда же Митюха, пострел, убег? Поезд-то подходит… как бы малец под паровоз не угодил… Митю-ха! — громко гудит его мощный голос на всю платформу.

Я стою, опешивши, а потом спохватываюсь: ведь правда, в самом деле! Люди сказывали… Надо и мне обратно, в Тамбовскую губернию!

А тут, смотрю, — однополчанин!.. Ротный командир Коваленко с полуупреком, с полусмешком машет мне из толпы рукою и говорит немножко с прононсом:

— Что же вы, прапорщик, здесь стоите? От своего эшелона вздумали отстать, а? — А потом, все больше расплываясь в неудержимую улыбку, указывает рукой: — Вот тут, на запасных путях, наш эшелон стоит. Все наши в сборе — только вас не хватает!.. Ну, ну, не жмите так сильно руку; в ней ведь осколок застрял… Конечно, понимаю… чувства… — А сам так и сжимает мою руку, точно клещами…

Я борюсь с внезапно охватившим меня сомнением… Ведь штабс-капитана Коваленко на моих глазах снарядом в бою убило… Но сомнение уступает очевидности, тем более, что глаз, вдруг приобретший необыкновенную зоркость, стал охватывать чудовищные пространства: чуть ли не вся Русь родимая — как на ладони! Вот в сибирских снегах и метелях, впереди хмурой рати мелькнул орлиный профиль адмирала Колчака: вот поодаль — «брат-атаман» Анненков с казачьей сотней; дальше, где-то в стороне, пробивая путь к родной земле, — сумрачный боец, барон Унгерн-фон-Штернберг ведет свою кавалерию на монгольских лошадках и грозно помахивает ташуром… и еще другие — живые и мертвые, шкурники и герои, — все спешат возвратиться… А тут, рядом, на веером раскинувшихся запасных путях, — эшелоны, без конца эшелоны… И все вагоны украшены зелеными березками; на орудийных лафетах — венки; звуки дюжины гармоник и веселого Солдатского трепака несутся со всех сторон…