За гранью недосягаемых миров
Когда в июне прошлого года на Алтае, в Змеиногорске, умер на девяносто восьмом году своей многострадальной жизни Альфред Петрович Хейдок, печальная утрата эта была не замечена никем. Да и задолго до утраты — спроси приезжий хоть у отцов-благодетелей некогда обихоженного, а ныне вконец запущенного старинного городка, хоть у рядовых обывателей: где, мол, у вас тут проживает замечательный русский писатель Хейдок, — ответом было бы лишь пожимание плечами. Оно и понятно: в библиотеках Змеиногорска (равно как и Барнаула, Читы, Томска, Москвы и т. д.) фамилия таковая не значится…
А между тем еще в 1934 году в Нью-Йорке вышла книга Хейдока «Звезды Маньчжурии», которая мгновенно сделала имя автора знаменитым в Русском Зарубежье. Во-первых, предисловие написал сам Николай Рерих. Во-вторых, проза бывшего сподвижника Колчака решительно отличалась от эмигрантской прозы даже в лучших ее образцах, будь то проза Куприна, Шмелева, Алданова или Набокова. Отличие состояло в каком-то исступленном внимании автора «Звезд Маньчжурии» к проблеме смерти и посмертного запредельного существования души человеческой, к роковой связи между двумя мирами: сущим — и потусторонним.
Ко времени обнародования своей первой (и последней) книги Хейдок жил в Харбине, едва сводил концы с концами, преподавая иностранные языки, приходил в себя от ужасов братоубийственной войны, уничтожавшей плоть и мозг едва ли не всея России.
В 1947 году Хейдок решится вернуться на Родину — и жестоко ошибется. Сначала арестуют его сына, а затем и сам он начнет крестный путь скитаний по лагерям, пересылкам, ссылкам.
Место последней ссылки — Змеиногорск — писатель избрал сам, будучи уже полуслепым стариком. Здесь он заканчивал рукопись воспоминаний, дорабатывал обширный труд «Радуга чудес», сочинил повесть «Христос и грешница», цикл рассказов. Ни единая попытка что-либо опубликовать так и не увенчалась успехом — его приговорили к молчанию пожизненно.
Читатель сразу заметит главное свойство прозы Хейдока — знак присутствия Смерти, то и дело вторгающейся с косою на цветущие нивы жизни. Вторгающейся в обличье фантастических видений, которые преображают перспективу обыденности, наделяют героев чертами эпическими, подобно героям древнегреческой трагедии.
В русской литературе идея фатальной взаимопереплетенности жизни и смерти, конечного и бесконечного, идет, скорее всего, от Владимира Федоровича Одоевского, одного из последних сиятельных Рюриковичей, современника и приятеля Пушкина. Еще в повести «Косморама» Одоевский впервые в мировой словесности явил героя, который однажды убеждается, что все его благие деяния здесь, на грешной земле, отзываются злодейством там, в жизни иной. Постулат автора «Косморамы»: любой из смертных ответствует за судьбу бессмертной Вселенной — положил начало «школе русского космизма», где значатся такие великие имена, как Николай Федоров, Флоренский, Циолковский, Вернадский, Рерих, Иван Ефремов. Читатель «Звезд Маньчжурии» может убедиться, что настала пора поставить в этот ряд и Альфреда Хейдока, чье творчество вобрало в себя таинственные песни ветров мирового простора.
…Я нашел его могилу на безлюдном кладбище, что заросло лопухами и чертополохом. Под плитами черного и серого с красноватыми прожилками мрамора, сохранившего и имена почивших, и лики ангелов Божиих, лежали наши прадеды — купцы, чиновники, священники, рудознатцы. Под крестами истлевающими — палачи и жертвы жалкого Социального Грандиозного Эксперимента, приведшего к катастрофе некогда великую державу. А под безобразными бетонными огрызками и проржавевшими пирамидками — мои современники.
Вот здесь, на холме над Змеиногорском, и упокоился опальный мастер, дабы навсегда «глядеть в очи Предвечного и прислушиваться к шелесту его одежд в облачных грядах».
То, что он оставил нам, своим слепо-немо-глухим чадам, — воистину «тленья убежит». Ибо как никто другой из русских писателей он еще в молодости бесстрашно глянул в глаза Смерти — и не отшатнулся.
Юрий Медведев
Альфред Хейдок
Из книги «Звезды Маньчжурии»
Три осечки
Мне безумно хотелось пить. Помню, что мучительная жажда натолкнула меня на мысль о существовании таинственного дьявола, специально приставленного ко мне, чтобы он пользовался малейшей моей оплошностью и причинял страдания… Чем же иначе объяснишь, что час тому назад, когда наш отряд проходил китайской деревушкой с отменным колодцем, — я не пополнил своей фляжки?
Но тогда я совершенно не ощущал жажды — она появилась спустя самое короткое время! А последний глоток теплой жидкости пробудил во мне яркую мечту о затемненных ручьях, с журчанием переливающихся по мшистым камням с дрожащими на них алмазными росинками, и о таких количествах влаги, по которым свободно мог бы плавать броненосец… И я всю ее выпил бы!..
Точно в таком же состоянии, надо полагать, находился Гржебин, правый от меня в стрелковой цепи: убедившись, что у приятелей тоже ни капли не раздобудешь, он пришел в дикую ярость и стал ожесточенно стрелять по невидимому неприятелю, залегшему точно в куче опенков, меж пристроек древней кумирни9. Последняя всем своим до крайности мирным видом — с купами тополей и низкими башенками, так наивно и просто глядевшими на нас, — являла собою как бы воплощение горестного недоумения по поводу тарарама, какой мы тут подняли.
Свое занятие Гржебин продолжал с такой поспешностью, что вызывал во мне подозрение о старом солдатском трюке: пользуясь удобным случаем, поскорее расстрелять обременяющие запасы, оставив лишь действительно необходимое количество зарядов…
— Ты чего там расшумелся? Разве кого-нибудь видишь?
— А то нет? — злобно отозвался Гржебин. — Можно сказать всех вижу…
— Пре-кра-тить огонь! — торжественно провозгласил взводный командир, начав с повышенного голоса и, как по ступенькам, с каждым слогом понижая его.
Причину распоряжения мы тотчас же уяснили: над нами, брюзгливо и злобно шипя, с присвистом пронесся первый снаряд полевой батареи — стало быть, «кучу опенков» решено разнести артиллерией.
Молчание водворилось по нашей цепи. Из собственных локтей я соорудил подставку для колючего подбородка и равнодушно уставился на обреченную кумирню — там, мол, теперь все пойдет по расписанию: земля разразится неожиданно бьющими фонтанами взрывов, невозмутимо спокойный угол ближайшего здания отделится и сначала, полсекунды задумчиво, а потом стремительно обрушится и погребет под обломками двух-трех защитников, а то — целую семью… Мечущиеся с места на место фигуры, охрипшая команда — все это покроется ревом пожара, а поле за ним усеется бегущими серыми куртками… Мы будем стрелять им вдогонку — и так изо дня в день, пока… К черту «пока» — волонтер меньше всего думает о смерти…
— Смотри, как перья летят! — крикнул мне Гржебин, указывая рукою на храм: с него роем слетели черепицы и в стене показалась брешь. — Каково-то богам, а?
Мне не понравилась злобность его замечания: разве смиренные лики Будд не являлись такими же страдательными лицами, как мирные поселяне, которым генеральские войны жарили прямо в загривок?.. Финал уже наступил. Осипшая глотка командира изрыгнула краткое приказание — наша цепь бегом пустилась к полуразрушенным зданиям. В неизбежной суматохе, которая неминуема в атаке и всегда вызывает презрение у истинного военного, ибо нарушает стройность шеренги, я и Гржебин неслись рядом, обуреваемые не кровожадностью, а единственным желанием — поскорее добраться до колодца.
И все-таки мы добежали далеко не первыми: муравейник тел копошился у колодца, стремительно припадая к туго сплетенной корзинке, заменяющей у китайцев христианскую бадью. Эти несколько минут задержки между томительным желанием и его осуществлением переполнили у Гржебина чашу терпения, кстати сказать, отличающуюся удивительно малыми размерами… Потоптавшись на месте, как баран перед новыми воротами, он вдруг разразился многоэтажной бранью.