– Надо отдохнуть! – говорит себе Мокша и ложится на землю. При этом он старается улечься головой к болоту, чтобы ноги смотрели в сторону, где он оставил Игрунью. Так проще будет найти дорогу назад. Под ним пружинистая хвоя. Мокша закрывает глаза. Одно ухо его лежит на хвое, улавливая все звуки. Что-то скребется, шуршит. Где-то трутся ветви.
А потом Мокша начинает слышать голоса. Тихие, бормочущие. Голоса уходят в ночь. Слов разобрать нельзя. Мокша отрывает ухо от хвои. Голоса пропадают. Опускает ухо на хвою. Голоса возвращаются.
Наконец он понимает, что это эльбы разговаривают с ним из болота. В неразличимых их голосах – зависть. Мокша чутко улавливает ее.
– Пусть я и на краю двушки, но я на двушке! Они бы тоже хотели пробиться сюда, или на худой конец меня к себе затащить! – говорит он себе и засыпает под шорох далеких голосов.
Вечером Мокша возвращается в ШНыр. Оврагами летит, к лесным вершинам липнет, чтобы не перехватили его в небе чьи-нибудь случайные глаза. Только самого ШНыра чужакам видеть нельзя. Взглянут издали и, если чудом и заметят крышу, мигом потеряют интерес. А вот крылатую лошадь в небе углядеть – дело иное. Ладно бы просто смотрели. А был уже случай, как из лука кто-то выпалил по Гедемину. Померещилось сокольничему князя, что смерть за ним прискакала на вороном красноглазом коне. Черные крылья распростерла. Ну он и пустил стрелу. Хорошо еще, промазал с перепугу, только маховое перо жеребцу подломил.
Пустырь, где они не так давно отстроились, больше не кажется шнырам безопасным местом. Кругом все кипит, заселяется, глотает Москва пустошь за пустошью. Беспокойно тут стало. Принял решение Митяй, что переселятся они за дремучие леса, подальше от городских стен. Редко там кого встретишь, надолго оставят их в покое. С Сергиусом Немовым переговорил, с Титом Михайловым, с Мещерей Губастым совет держал. Выслушал ворчание Фаддея Ногаты, которому хоть самородок золотой дай, а все равно доволен не будет – только в тряпочку его завернет и глазом из-под бровей зыркнет. Час-другой посидит как сыч, а после окажется, что и самородок не такой, и тряпочки нынче дороги.
Но все же сдвинулось уже что-то, и потихоньку, украдкой постукивают на новом месте топорики. Скоро все будет, скоро. Пока же основная шныровская база еще на пустыре. Издали видит Мокша несколько прижавшихся друг к другу крыш. Как же мал еще ШНыр! С земли за несколько минут его кругом обойдешь, а с неба и вовсе пальцем прикроешь. А вот самих шныров с каждым годом все больше. Гудит пчелиная колода, вылетают из колоды золотыми искрами новые пчелы, каждая ищет себе хозяина. Нет-нет да и постучит в ворота ШНыра новый человек. А то и постучать не осмелится – стоит и смотрит издали, а подойти страшится. Фаддей ему строго:
– Чего явился? Чего у нас забыл? – Он любит новичков-то пугать!
А тот пугается, бормочет что-то невпопад. Мол, искал я, дяденьки, корову, а тут пчела на руку мне и сядь! Прихлопнуть хотел – не прихлопывается. В печь сунул – ей опять ничего, а только вертится и точно куда меня зовет.
– И ты за ней, что ли, пошел?
– Да, дяденьки! Пошел!
А дяденькам-то самим чуть за двадцать. Разве что Фаддей бородой оброс, старше кажется.
А некоторые новички и вовсе не догадываются за пчелой идти, так себе и живут. Делать нечего: посылает за ними Митяй Кику Златовласого и Гулка Ражего. Хороша парочка! Кика врать мастак. Рта часами не закрывает. Любую торговку с рынка переговорит: она слово – а он ей десять. Гулк же – измятый, мрачный – сидит на лавке, подсунув под себя руки, сам ни гугу и только через перебитый нос воздух втягивает. Сколько уж раз их за разбойников принимали. У ночных гостей вечно так: один болтает да высматривает, а другой кистенем машет.
Поначалу Фаддей Ногата выживал новичков, ругался, утверждал, что не прокормить им такую ораву, но Митяй сказал: «У тебя вечно то рожь дорогая, то репа не уродилась!» И Фаддей уступил. Теперь многие новички уже сами ныряют, а кое-кто и закладки приносит. А вот Мокша… Эх! даже думать об этом страшно! Кулаки сжиматься начинают!.. Не пускаешь меня за гряду? Ну и не пускай! Попомнишь еще меня!
И опять любовь, зависть, ненависть к Митяю, к двушке, ко Второй гряде сливаются в единое, страшное, уродливое чувство, затягивается тугой сердечный узел. Никогда его уже не развязать.