— Бросили мы якорь против берега в трех милях, десять матросов с боцманом сели в шлюпку, отправились к земле. День ждем, неделю ждем…
Что, вернулись? — Старик обвел собравшихся блеклым взглядом, сложил морщинистые пальцы в дулю и, к неудовольствию слушавших, поводил ей перед носами. — Накось, выкуси! Вернутся они обратно!? Тогда корабельного плотника и еще троих отправили на ялике. Видели, как те вышли на берег, подали сигнал: «высадились успешно». Ждем день, ждем два… Что, вернулись?
— Старик снова обвел всех многозначительным взглядом и опять сложил кулачок в дулю. — Накось, выкуси! Видать, нашли проход в царство Беловодское, а то бы и без весел, на плавучей лесине обратно к пакетботу выгребли. То я среди диких не жил, то я их не знаю…
К зиме, кому дал Бог, вернулись на Камчатку. А после я, грешный, двадцать лет ходил за море с купцами и промышленными, хотел еще раз те горы увидать. И что, увидал? — Старик снова заводил носом, складывая морщинистый кулачок…
— Ты, дед, дулю-то спрячь, — зароптали нетерпеливые.
Другие, боясь сбить рассказчика, зашикали:
— Пусть говорит, как может!
— Годов через сорок, — продолжил слабеющим голосом, — слыхал в Якутском от обозных, будто шелиховские штурмана дошли. А после еще ктото. — Старик свесил голову на морщинистой шее, тяжко вздохнул: — Коли всякому вояжному стал открываться конец грешного света, значит, скоро всему конец и Божий суд.
Казаки забеспокоились, видя, что старик ослаб.
— Выпей другую чарочку, авось дух укрепит и голову прочистит! — налили ему из штофа.
— Чего не выпить, коли нальют! — Молодецки встрепенулся старик. Но, влив водку в беззубый рот, долго кашлял, шамкал губами, вытирал слезы, после и вовсе осоловел.
— Солдата Ивана Окулова со «Святого Петра», не помнишь ли? — Стал тормошить его Сысой, сунул ему в карман гривенный, поскольку старик только сипел, хрипел и мотал головой: — Помолись за покойного!
Вдвоем с Васькой они подхватили служку под руки и отвели в сторожку при церкви.
Катился компанейский обоз по Московскому тракту, убегая от весны, а она неслась следом, наступая на полозья саней: уже к полудню чернела и мокла колея, оттаивали кучи конских катыхов, возле них молодецки скакали и дрались веселые воробьи. Переменных лошадей на станциях подолгу ждать не приходилось. Где подарками, где подкупом, приказчики получали свежих, не было казенных — нанимали вольных по деревням. Через Ангару переправлялись с предосторожностями, местные жители предупреждали, что река со дня на день вскроется.
Двадцать второго марта, на Василия-теплого, обоз подъезжал к Знаменскому монастырю, озираясь по сторонам, путники крестились на купола церквей. Последние сани поднялись на крутой берег, сбились в кучу перед тесовыми воротами Главной Иркутской соединенной Американской компании купцов Голикова и Шелихова. Храпели и прядали ушами остановившиеся кони, громко перекликались повеселевшие ямщики, приказчик Бакадоров, выскользнув из распахнутого медвежьего тулупа, с похвальбой крикнул:
— Как енералы, прибыли из Тобольского за двадцать семь ден!
Из калитки выскочил служка в гороховом сюртуке и тут же скрылся.
Другой, то ли чиновник, то ли сын дворянский с гладко выбритым лицом и двойной верхней губой, в сюртуке с чужого плеча, в мятой треугольной шляпе встал фертом против первой обозной тройки.
— Чьи будете? — спросил с такой спесью, что Бакадоров растерялся, хватаясь за шапку.
Но ямщик, подхватив коренного под уздцы, как пса, отшвырнул бритого в сторону, не успел ударить в ворота — они распахнулись. По двору бегали служащие, кто-то кричал, чтобы топили баню. Среди амбаров и пакгаузов стояли оседланные кони на привязи. При двухэтажном деревянном доме конторы был каменный флигель. На стене его — стрелы в разные концы света и надпись: «Кадьяк — 10000 верст. Санкт-Петербург — 6015 верст». Староста Чертовицын, выгибая спину и водя плечами, затекшими от долгого сидения, ходил среди обозных и собирал деньги на молебен о благополучном прибытии.
Всю весну обоз пробыл в Иркутске на компанейских работах. Сюда со всех сторон стекались товары для транспорта: корабельное железо из Тельмы, свинец из Нерчинска, парусина и одежда, чай и спирт. Все копилось на складах шумного торгового города, чтобы обозами и караванами разойтись до полночных и восточных пределов.
Приказом Иркутского генерал-губернатора и по Высочайшему указу к обозу Компании были приписаны тридцать пар каторжников из бывших томских крестьян. Их подневольно венчали на супружество и Высочайшей милостью срок наказания на Нерчинских рудниках заменили ссылкой на окраину Иркутской губернии — Аляску, для компанейских работ и государственной выгоды. Шумная толпа расконвоированных мужчин и женщин жила обособленной жизнью в отдельной казарме.
Тот, кто первым выбежал за компанейские ворота и кого тоболяки приняли за писаря, оказался таким же работным из иркутских мещан, Тимофеем Таракановым. Он ходил в гороховом сюртуке и козловых сапогах, был тощим и курносым, знал грамоту лучше отца Андроника и даже умел лопотать на чужих языках. Говорили, будто его отец имел книжную лавку и Тимофей, в лавочных сидельцах, прочитал все книги, какие есть на свете. От гостиного двора он далеко не отходил, боялся встретиться с женой, от которой бежал за море.
Если надо было о чем-то договориться с приказчиками или с заносчивыми писарями, тоболяки просили Тимофея, и тот добивался своего без криков и угроз. Сысой же с Васькой Васильевым, как увидят его с топором в руке, смешливо переглянутся и сами сделают простую работу. Так, друг другу полезны, они подружились и выбрали Тимофея Тараканова передовщиком чуницы.
В конце апреля, на святого Максима, когда в березовых колках закапал сладкий сок, обоз был готов к выходу. Отстояв обедню в церкви и молебен у компанейских складов, караван телег двинулся по торной дороге. Снова захрапели кони, заскрипели колеса и скрылись из вида иркутские купола.
Четвертым к чунице пристал беглый московский холоп, укрытый, а потом откупленный Компанией, тот самый, что своим важным видом смутил у ворот приказчика Бакадорова. Крикливый, вороватый и нахальный он убедил связчиков взять на чуницу из обозного груза десятипудовый корабельный якорь: дескать, караулить не надо, не украдут. Предложение показалось дельным даже умному Тимофею. Но когда трижды поменяли сломанные оси, перекладывая якорь с телеги на телегу, призадумался и затосковал сам беглый холоп Куськин.
На Лене-реке обоз перегрузили на барки. Тимофей с Сысоем и Васька с холопом заволокли якорь на судно, положили, радуясь, что лежать ему здесь долго. Местами быстро, местами неторопливо текла река Лена. Васильев, выбранный чуничным старостой, принес котел гречневой каши, заправленной коровьим маслом. Четверо сели кружком возле якоря, скинули шапки, почитали «Отче наш», принялись за еду. Тоболяки ели чинно, не спеша.
Тараканов — равнодушно, думая о своем, Куськин наложил каши в отдельную чашку, раз-другой зацепил ложкой, повалял во рту и скривился:
— Экую грубую гастрономию приходится есть из одного котла с мужиками?! — Ожидая понимания и поддержки, взглянул на Тимофея, которого считал за своего. Тот молча пожал плечами: каша как каша!
— Ты, что собака, привык за барами объедки вылизывать! — нравоучительно посмеялся Сысой. — Оттого не лезет в горло русская еда.
— Что ты понимаешь? — Осклабил двойную губу Куськин, придав надменному лицу холуйскую угодливость. — Это благородные после меня доедали. Я всякое кушанье пробовал первым, а потом в белых перчатках подносил господам. А не понравится какой генералишко, плюну ему в блюдо, после перед ним на стол поставлю. А он ест и нахваливает.
— Чего тогда с нами увязался? — хмуро и недоверчиво спросил Васильев.
— Бес попутал, соблазнился хозяйской девкой. Узнал бы барин — убил, — со вздохами по былой жизни Куськин опустил глаза на стывшую кашу и с набитым ртом зашепелявил, кивая Тараканову: — Эти-то слаще репы ничего не ели, а знаете, что такое «суфле»?
Сысой поперхнулся, загоготав, Васька сморщил нос, будто проглотил муху.
— Дураки! — Презрительно скривился Куськин и со скорбным лицом стал жевать, глядя вдаль. — Вечером пойду к Чертовицыну, рыбы попрошу.
— Зачем просить? — стал наставлять Васильев. — Ночь не поспим, добудем.
— Очень надо в реке мокнуть, — потянулся Куськин. — Мне так дадут.
Под Якутском каторжные из томских крестьян, государевой милостью выдворяемых на поселение вместо каторги, поймали его на краже. Били жестоко, чуть живого бросили на таракановскую барку. Беглый холоп охал и скулил:
— Свои, а не вступились!?
— У нас в слободе за воровство убили бы до смерти, — поучал непутевого связчика Васильев. — Благодари Бога, что жив, и мы тебя, битого, приняли.
Тимофей смущенно помалкивал, макал шейный платок за борт, подавал Куськину приложить к кровоподтекам.
Возле Якутска барки переправились на правый берег Лены и причалили в небольшом заливе. На суше стояли избы, пакгаузы и четыре якутских юрты, крытые дерном. Место называлось Ярмонка и, как говорили бывалые люди, всякий путь в Охотск начинался отсюда. Здесь караван уже поджидали служащие Компании: у пристани стояли быки и телеги. Другие чуницы быстро перекидали в них пушки, котлы, мешки, ящики, тоболяки же с Тимофеем Таракановым и Куськиным едва положили якорь на возок, — треснула березовая ось.