Почерневшие дома отбрасывали мутные тени на пустынные улицы, по которым ходил сродник Семен, бродили остатки многих вояжей и экспедиций.
Где-то завыла собака, и сотни глоток собратьев дружно ответили ей протяжным хором: не жалобным, но и не злым. Сысой с удивлением отметил, что не слышал здесь лая — только вой. Полная луна выше и выше поднималась над блещущей водой. Прелый дух тайги и тухлой рыбы струился по улочке.
Где-то рядом, устало и сонно набегала на берег волна. Сысой повернул ей навстречу в первый попавшийся переулок, спустился к морю и лунная дорожка выправила курс к его стоптанным бродням.
Где-то рядом отрывисто звенело лезвие топора от ударов обушка по дереву. Сысой обернулся и разглядел толстого длиннобородого мужика, вбивавшего кол, по краю пенистого прибоя, цеплявшего его ноги. Тот тоже заметил прохожего, скомандовал сиплым голосом:
— Стой!
Сысой остановился, нашарив рукоять ножа за голяшкой. Мужик бросил топор, приблизился, обдав запахом водки и рыбы, сунул Сысою путанный ком пеньковой веревки.
— Пособи! — приказал. — Одному мерить не с руки. — И поволок за собой конец, забредая в волну по колени, долго плескался там, что-то нащупывая пятками, наконец натужно просипел:
— Тяни!
Сысой выбрал веревку так, что ее линия обозначилась на блещущей лунной дорожке.
— А теперь приложи к колу и держи! — мужик стал выходить из воды, наматывая ее на локоть. — Семь саженей ровно! — пробормотал, отбирая сухой конец. — И отсель до кабака саженей сорок… Ты не штурман? — спросил строго.
— Нет, промышленный!
— Тогда ладно! — Подобрев, бросил на землю мокрую веревку. — Штурманам хоть кол на голове теши, не хотят делать поправку к счислениям, только руль наращивают… А старый трактир там был, — указал пальцем в море.
Сысой разглядел, что мужик старый, но не дряхлый, с косматыми бровями, толстым носом и бородой до хлюпающего под мокрой рубахой брюха.
— Давно в Охотске? — спросил, сев на землю, силясь скинуть сапог.
— Первый день!
— То-то смотрю, глазами лупаешь — меня здесь всякая собака знает…
Выпить чего есть?
— Нет! — Развел руками Сысой.
— Ну и ладно, — миролюбиво пробормотал старик. — В меня сколь не лей — все мало. — Пыхтя, сбросил сапог и вылил из него воду. — Видишь?! — Указал голяшкой. — Вроде желтое пятно на воде?
— Может, и пятно?! — Пожал плечами Сысой.
— Прежний кабак там был, с него все пути начинались, да смыло его. Я в том кабаке с капитаном Берингом и лейтенантом Чириковым раку пил. Ученые штурмана тогда говорили: в навигационном искусстве самое главное — правильное счисление. Но даже они в море плутали. А наши неучи выйдут к Кроноцкому или Шипунскому мысу, возьмут курс — две ладони от восхода и никаких поправок, будто уже нынешний кабак не стоит в сорока семи саженях от прежнего. — Мужик отшвырнул мокрый сапог и принялся за другой.
Удивляясь его речам, Сысой осторожно спросил:
— Сколько ж тебе годков, дедушка?
— Я не адъюнкт-профессор, чтобы годы считать? — огрызнулся он. В его брюхе хлюпнуло, босая пятка раз и другой соскользнула с обутой ноги.
— Давай помогу?! — Нагнулся Сысой и сдернул сапог.
— Спасибо, паря, угодил! — пробормотал старик, отдуваясь и добрея.
Из тьмы неторопливо вышла собака с опущенной головой и висячим хвостом, поводила носом то на него, то на Сысоя. Промышленный достал из кармана сухарь, отломил кусок, бросил. Собака обнюхала его, равнодушно зевнула, разинув пасть едва не до самых ушей, и побрела в обратную сторону.
— Чириковские, как вернулись в Охотск, так в старом кабаке все плакались: пятнадцать человек на краю света бросили, одиннадцать похоронили.
Штурмана на обратном пути перемерли, один ученик — Елагин, вернулся живой. А после беринговские приплыли при пушном богатстве и загуляли, друзей поминая. Немцы, как напьются, — орут, друг друга по башкам картами лупят, спорят, где была ошибка в счислении. А после сговорились, что поправок не делали, — опять про свое залопотал чудной старик. — Так вот все было! — просипел с важным видом. — В тот год в Охотский купцов набрело, как собак к зиме: за каждый лоскут меха цеплялись, торг заводили. Иные плакали: хуже собак по снегам и болотам таскали товары туда-сюда, а богатства, не нажили, как самый ленивый беринговский матрос.
Водка лилась рекой, при том как водится, нечисть машкерадом правила, на столах плясала, кости метала, споря на грешные души. — Утробно рассмеявшись, старик закашлял. Ходуном заходило, захлюпало брюхо под мокрой рубахой. — День пили, два пили, три… Иные все с себя пропили, последним лоскутом стыд прикрывали. Проворные московские купцы некоторых еще на Камчатке перехватили: вошли в сотоварищество с сержантом Емелей Басовым и ушли на промысел. Им выпала доля удачливая.
А иркутские — спохватились, когда и немцы, и наши уже пропились и опохмелялись с лицами печальными. Яшка Чупров, московских барышников понося, подсел со штофом к адъюнкту Штеллеру: «Слыхал я, — говорил ему, — грамотен ты и с излишком, так скажи, кто из этих пьяниц может судно построить и к вашим островам увести?» Адъюнкт чарку выпил, подобрел, через стол перстом ткнул: «Тому дай топор в руки — и крепость, и корабль построит, тот — ветер чует, искусно парусом правит, а этот вот, — указал на Михайлу Неводчикова, — корабль построит, куда хочешь приведет, черта лысого поймает, подкует и хвост ему топором обреет».
А нечисть-то, как завопит, как заскачет от обиды на слова поносные, лавки затряслись, кабак ходуном заходил. Рогатый вскочил на стол, по-песьи задрал ногу, брызнул адьюнкту в кружку. Тот глотнул зелья и чуть не подавился.
Выволокли его на берег, едва отлили, все одно, через три года в Тюмени помер.
А иркутский купец Яшка Чупров, с тем же штофом — к Михайле Неводчикову: так, мол, и так, артель деньги соберет, ты нами располагай, строй судно и веди к острову, где зимовали. А Михайла ему: «Корабль построю, но поведу не к тому острову, а к другому, который видел за морем. Их там, встреч солнца, много».
Яшка сулил ему задаток, кафтан бархатный, сапоги козловые, но Михайла только головой мотал да икал. Яшка налил ему царской из своего штофа, Михайла бороду перекрестил, носильный крест за щеку сунул — и выплеснулось зелье из рук. «Видишь! — говорит. — Знак мне. Больше пить не стану и от слова своего не отступлюсь!» Стали иркутские купцы других матросов уговаривать плыть к острову, где зимовали, а они крест целовали: если выберутся в Охотск живыми, больше сапог в морской воде не мочить. Делать нечего, ударил иркутский купец по рукам с Михайлай.
Там же, сидя в углу, селенгинский купец Андриян Толстых смотрел на гуляк и посмеивался над людской алчностью. Он свой товар продал, мех закупил, был всем доволен и собирался возвращаться в Якутский город. Видать от его насмешек нечисти стало тошно, подскочил к нему рогатый, наплевал в глаза и, пока селенгинский купец слезы вытирал, думая, будто от табачного дыма, вылез из-под лавки оборванец с вышарканной бородой, назвался гарсоном Беринга, будто у него на руках командор помер и карту ему оставил.
Вынул ее гарсон из-за пазухи, предложил купцу за штоф. Думал Андриян, что взял карту командора, где вычерчена Дегамова земля, а принял долю. Еще и поделился по доброте с иркутским купцом Никифором Трапезниковым…
Поднялась луна над морем. Где-то протяжно выли собаки, недалеко от берега фыркали нерпы. Старик сдернул с ног штаны, выжал их, тут же надел сырыми и поежился на ветру.
— Однако, надо выпить! — проворчал. — Сходи к своему приказчику да попроси в долг. Где ж это видано, после бани не выпить?! А я тебе далее расскажу, кто как свою долю оправдал…
Сысой и сам озяб, слушая старика. Удивляясь встрече, его речам и рассказам, пошел на компанейский двор. Водки Бакадоров не дал, но налил в березовую фляжку остывшего сбитня и когда Сысой вернулся — не было на месте чудного старика. Он перекрестился и подумал: «Видать, водяной баловал!» Постоял, вглядываясь, где вода желтей, ничего не увидел и пошел в казарму, раздумывая, как все рассказать дружку Ваське Васильеву.
Уговорами и угрозами приказчики заставили работных привести в порядок доставленный груз, сложить где надо, только потом выдали жалование и загуляли обозные, бросив привычные дела. А охотские служащие взбунтовались: толпа холостых мужчин ринулась в командорову слободу к обветшавшей крепости, перелезла через упавший заплот, окружила командирский дом и канцелярию порта, требуя его превосходительства.
Полковник Козлов, известный взяточник и казнокрад, изрядно напугавшись, обвешался пистолями, велел охране занять круговую оборону, но вскоре заметил, что добрая половина осаждавших обливается слезами.
— Где правда? — кричали молодые. — В Иркутском служилые и посадские зажрались: красавиц за девок и баб не считают, шлют их за море… А у нас на двадцать холостых — один женатый… На Камчатке того хуже: муж на жену боится косо посмотреть, каждую по тридцать одиноких к себе манят…
Те, что постарше, делово предлагали полковнику тут же отписать прошение царице, чтобы преступных баб и девок на каторге не гноить, а им, бедным, в жены посылать. Уж они тут сами позаботятся об их нраве и благочестии.
Полковник заверил собравшихся, что прошение на Высочайшее имя отправит. Служилые разошлись. По городу, в окружении почитателей, прогуливались принаряженные каторжанки, шаловливо поглядывали на встречных с таким видом, будто делали великое одолжение, между тем были ласковы и веселы, находясь в прекрасном расположении духа.