Таким был для меня финал. Но не совсем финал. Ибо на протяжении всех прошедших лет она оставалась для меня женщиной, которую я любил и потерял, недостижимой. В ее фарфоровых глазах, таких холодных и зовущих, таких огромных и прозрачных, я вновь и вновь вижу себя самого: нелепого, одинокого, бесприютного, неугомонного, отвергнутого художника, человека, влюбившегося в любовь, всегда одержимого поисками абсолюта, всегда взыскующего недостижимого. Как и прежде, ее образ за железным занавесом свеж и отчетлив, и ничто, кажется, не в силах омрачить его или заставить поблекнуть.
Моя жизнь как эхо[1]
Английские критики ругают меня в основном за то, что я никогда не пишу ни о чем другом, кроме собственной персоны. На данный момент я, действительно, должен был написать несколько миллионов слов, рассредоточенных по дюжине или более так называемых автобиографических романов. Мне надоело слушать о себе, пусть даже из собственных уст. Но раз уж все равно придется написать еще несколько тысяч слов — и опять о себе самом, — то вынужден смириться и сделать хорошую мину при плохой игре, даже рискуя наскучить читателю. Что ж, приступим…
Обычно подобные экскурсы начинают с нескольких дежурных фактов: дата и место рождения, образование, семейное положение и т. д. Так ли это необходимо? В будущем году мне исполнится семьдесят. Другими словами, я достаточно стар, чтобы даже рядовой читатель успел прослышать о некоторых колоритных фактах моей биографии. То есть о том, чем я якобы являюсь: феноменом в сфере непристойности, фарса, мистики и суеверий.
Несмотря на то, что я родился в Йорквилльском округе Манхэттена, запоздав на два часа (иначе стал бы рождественским подарком) и считаю своей родиной 14-й округ Бруклина, на самом деле я мог бы с таким же успехом родиться в Гималаях или на острове Пасхи. Стопроцентный американец, на родине я не чувствую себя так вольготно, как в чужих краях. Я ощущаю себя аномалией, парадоксом, неудачником. Большую часть времени я живу en marge.[2] В идеале мне хотелось бы стать безымянным — просто мистером таким-то. Или, еще проще, Джорджем, как мороженщик. Лучше всего я себя ощущаю, когда меня никто не знает, когда я неузнаваем. Другими словами, когда я просто еще один никому не известный представитель рода человеческого.
Где-то в середине тридцатых годов я впервые прочел про дзэн-буддизм и начал осознавать, как на самом деле восхитительно оставаться никем. Не то чтобы я когда-либо стремился сделать карьеру. Нет, все, о чем я неустанно молил Создателя, это позволить мне состояться как писателю. Не блестящему или знаменитому. Просто писателю. Если хотите знать, я пробовал себя и на другом поприще — безуспешно. Из меня не получился даже мусорщик и могильщик. Единственная должность, на которой я более или менее преуспел (что прошло не замеченным моими начальниками), — пост администратора по найму в отделении телеграфной компании “Вестерн Юнион” в Нью-Йорке. Четыре года, проведенных за наймом и увольнением несчастных, составлявших текучие кадры посыльных этой конторы, были самым важным этапом моей жизни с точки зрения становления меня как будущего писателя. Именно здесь я постоянно соприкасался с Раем и Адом. Для меня это было то же, что Сибирь — для Достоевского. Именно во время службы я сделал первые шаги на писательском поприще. И весьма своевременно. Мне уже стукнуло тридцать три; пришла пора испытать на себе то, что в заглавии моей трилогии фигурирует как “роза распятия”.
По правде говоря, полоса тяжелых испытаний наступила еще до поступления в “Вестерн Юнион”. Они начались в первом браке и плавно перекочевали во второй. (Европейский читатель должен, конечно, учитывать, что в тридцать три американцы остаются до определенной степени детьми. В действительности мало кому, дожив даже до ста лет, когда-либо удается выйти из подросткового возраста.) Естественно, отнюдь не супружеская жизнь послужила причиной моих бед. Во всяком случае, не всех. Причина таилась во мне самом, в моей проклятущей натуре. Вечно всем не удовлетворенной, бескомпромиссной, не желающей приспосабливаться — это гадкое слово американцы взяли на вооружение и канонизировали.
И только оказавшись во Франции, где я вплотную взялся за себя, я осознал, что лично на мне лежит ответственность за все свалившиеся на меня несчастья. В тот день, когда мне открылась правда, — догадка молнией пронеслась у меня в голове, — груз вины и мучений упал с моих плеч. Сколь велико было облегчение, когда я прекратил обвинять общество, родителей или свою страну. “Виновен, ваша честь! Виновен, ваше величество! Виновен по всем статьям!” — мог прокричать я.
И не переживать на этот счет.
Безусловно, с тех пор мне еще не раз приходилось страдать и, без сомнения, предстоит и в будущем…но уже по другому поводу. Сегодня я подобен тем алкоголикам, которые после многих лет трезвости учатся искусству выпивать не пьянея. Я хочу сказать, что сжился со страданием. Страдание — это такая же часть вашей жизни, как смех, удовольствие, вероломство. Стоит понять его назначение, ценность, пользу, и перестаешь страшиться этого нескончаемого страдания, от которого весь мир так старается увернуться. Если подойти к нему с точки зрения осмысления, оно приобретает совсем другое значение. Я назвал этот процесс перерождения своей “розой распятия”. Лоренс Даррелл, гостивший у меня в то время (на вилле Сёра), выразил это иначе, окрестив меня “Счастливой Скалой”.
Стать писателем! Моля Создателя даровать мне это благо, меньше всего я помышлял о том, во что мне обойдется эта привилегия. Мне и в голову не приходило, что придется иметь дело со столькими идиотами и болванами, со сколькими я столкнулся за последние более чем двадцать лет. Мне представлялось, что я адресую свое творчество родственным душам. Никогда не думал, что найду признание, и то по ошибке, у бездумной толпы читателей комиксов, спортивных новостей и финансовых отчетов “Уолл-стрит джорнэл”. Все, кто читал мою книгу о Биг Суре (где я живу последние четырнадцать лет), знают, что моя жизнь в этом захолустье напоминает жизнь белки в клетке: вечно на виду, постоянно во власти любопытных зевак, коллекционеров автографов, репортеров из дрянных газетенок. Возможно, это предвосхитило то самое ощущение абсурда, что побудило меня вставить длинную цитату из “Последнего человека” Папини в свою самую первую книгу “Тропик Рака”. Сегодня я, совсем как Эйнштейн, ощущаю, что если бы мне подарили вторую жизнь, я бы предпочел профессию плотника или рыбака, кого угодно, только не писателя. Те немногие, кому дано воспринять ваши слова, для кого они исполнены смысла, кому они дарят радость и утешение, останутся самими собой, независимо от того, читают они ваши книги или нет. Вся адская работа над созданием одной книги за другой, строчки за строчкой сводится к нескольким приветствиям при встрече во время прогулки по парку: “Доброе утро, Том, как идут дела?” — “Прекрасно… а как у вас?” Никто не поумнел, не расстроился, не стал счастливее. С`est un travail du chapeau, voila tout![3]
Тогда напрашивается справедливый вопрос: почему ты не бросаешь заниматься этой тягомотиной? Ответ прост. Сегодня я пишу, потому что мне это нравится, приносит мне удовольствие. Я раб привычки, счастливый раб. Я утратил всяческие иллюзии на предмет важности слов. Вся мудрость Лао-цзы уместилась на нескольких нетленных страницах. Иисус никогда не написал ни строчки. Что касается Будды, помнится, он во время своей немой проповеди представлял на обозрение слушателей цветок, чтобы те его оценили (или услышали). Слова, как всякий мусор, уплывают в никуда. Поступки остаются. Деяния апостолов, bien entendu,[4] отнюдь не пчелиная суета, сегодня выдаваемая за поступки.
1
Приношу извинения Моше Надиру — еврейскому писателю, названием чьей книги я воспользовался. (Прим. автора.)