В этот же день начались допросы. Следователи открыли заседание в палате суда, в самом дворце Рамзеса, перед изображением божеств высшего судилища — Горуса с головой кобчика и Анубиса с головой шакала, между которыми находились весы правосудия. Изображение князя вечности и судьи вселенной Озириса помещалось на троне; в одной руке его был скипетр, а в другой бич для злых и преступников; тут же на жертвеннике находился цветок лотоса, стережемый чудовищами, символами владык Нила, крокодилом и гиппопотамом…
Следователи и судьи помещались на возвышенных седалищах.
Первой была вызвана к допросу Херсе, которая неразлучно находилась с Лаодикой и спала всегда в преддверии помещения юной царевны. Убийца мог проникнуть к ложу Лаодики только через тело старой негритянки.
— Я убийца моего божества, солнца очей моих, — каялась Херсе перед следователями. — Пусть меня поразит своим бичом великий Озирис. Я не уберегла мое сокровище, я потушила свет очей моих — я заспала царевну, дочь богоравного Приама.
— Отвечай на вопросы, — остановил ее Монтуемтауи, поправляя на груди золотую цепь с изображением священного жука. — Ты сама готовила ложе царевне вчера на ночь? — спросил он.
— Сама, господин. Я никого не допускала к ее чистому ложу, — был ответ.
— А что делала царевна с вечера? С кем была?
— Под вечер, когда светоносный лик Горуса уже клонился к закату, а тени от пальм теряли свой конец за Нилом, ее ясность Лаодика ходила по саду с ее ясностью царевной Снат — да будет счастье и здоровье вовеки ее уделом — и рассказывала ей о своей родине, о священном Илионе, о том, как его осаждали данаи и атриды, о смерти брата своего Гектора, — говорила Херсе.
— А после того? — перебил ее Монтуемтауи.
— После того пришел его ясность царевич Пентаур и его ясность царевич Меритум, и царевич Пентаур спрашивал ее ясность Лаодику о вожде данаев Агамемноне и о храбром Ахиллесе, и о том, как брат ее ясности Лаодики Парис поразил насмерть в пятку Ахиллеса, — продолжала свое показание Херсе.
— А ты что делала в то время? — спросил главный следователь.
— Я заплетала венок из цветов, чтоб украсить им головку ее ясности.
— И царевна при тебе легла потом на ложе сна?
— Я ее и уложила, и повеяла над нею опахалом, пока она не заснула.
— А сама легла спать когда и где?
— Я легла у ее порога, утолив жажду из своего кувшина водой Нила, и тотчас же заснула, как мертвая… О, великий Озирис! — всплеснула вдруг руками старая негритянка. — Меня опоили водою сна! Я теперь все поняла: кто-нибудь влил в мой кувшин сонной воды… Это так, так! Оттого я и заснула, как мертвая, чего со мной всю жизнь не было… О боги! Это верно, верно!… Я всегда бывало так чутко сплю, что слышу, кажется, всякое дыхание ее ясности, каждое ее движение на ложе сна… о, праведные боги!
Следователи молча переглянулись между собой.
— Так ты думаешь, с умыслом кто-нибудь усыпил тебя? — спросил Монтуемтауи.
— С умыслом, я теперь вижу: оттого и вода показалась мне на вкус какой-то странной.
— Кого же ты подозреваешь в этом?
— О! Это та, которую я видела в мертвых зрачках моей голубицы, ее ясности Лаодики.
— В мертвых зрачках царевны ее видела?
— Да, в зрачках, как в зеркале.
— И то была женщина?
— Женщина — красивая, с глазами василиска.
— И ты можешь назвать ее имя?
— Не могу… не знаю… Но я ее видела.
— Здесь, в женском доме?
— Должно быть, здесь — больше негде.
Тогда Монтуемтауи предложил заседавшим с ним судьям — не предъявить ли перед лицом этой допрашиваемой всех женщин дома фараона? Все изъявили согласие.
Решение это тотчас же было объявлено в женском доме высочайшим именем фараона, и Бокакамону приказано было вводить в палату верховного суда поодиночке сначала ближайших рабынь, имевших право ночевать в женском Доме, а потом почетных женщин и девиц.
Эта поголовная очная ставка не привела, однако, ни к чему. В некоторые лица вступавших в палату суда женщин, особенно в молодые и красивые лица, Херсе всматривалась пристально, настойчиво, как бы пожирая их глазами, но потом в отчаянии повторяла: «Нет, нет… не та… не то лицо… не те глаза…»
От одного лица она долго не могла оторвать глаз — это прекрасное лицо Аталы, к которой, видимо, охладел Пентаур с той минуты, как увидел Лаодику. Атала была бледнее обыкновенного, когда предстала перед судилищем; глаза ее были заплаканы, и она, казалось, избегала взгляда старой негритянки. Херсе вздрогнула, когда увидела ее, и отступила назад. Она давно замечала, как Атала недружелюбно смотрела на обожаемую ею дочь Приама. Чутьем женщины старая негритянка угадала, что Атала ревнует Лаодику к Пентауру, и сама стала недолюбливать гордую дочь Таинахтты. И вот обе эти женщины с глазу на глаз перед страшным судилищем… Не она ли убийца? Не у нее ли глаза василиска, что отпечатались на мертвых зрачках несчастной дочери Приама?… Лицо прекрасное, но не доброе, такое, какое поразило ее в мертвых зрачках… Херсе вспомнила эти безжизненные, остеклелые, когда-то прекрасные глаза, вспомнила это мертвое юное личико, вспомнила счастливое детство Лаодики, потом печальную судьбу ее родного города, ее семьи, свою неволю, с которой она давно сжилась…
— О боги! Помогите мне! — простонала она.
— Ну, что же? Говори! — напомнил Монтуемтауи.
— Кажется… она… кажется, — прошептала допрашиваемая.
— «Кажется» — не имеет силы утверждения: говори без «кажется», — повторил Монтуемтауи.
— Не знаю… не знаю… о боги!
— Атала, дочь Таинахтты, может удалиться от лица суда, — сказал Монтуемтауи. — Так и запиши показание допрашиваемой: не дано обвинения, — обратился он к писцу палаты суда.
Атала, видимо шатаясь, удалилась. Херсе провожала ее долгим, каким-то растерянным взглядом.
По окончании повальной очной ставки вызваны были к допросу одна за другой рабыни Арза и Неху, первые нашедшие предательский меч в саду. Но и от них не узнали ничего более, кроме того, что было уже известно.
Со своей стороны Бокакамон с помощником своим Аххибсетом допросили всех женщин дома — не заметили ли они ночью, чтобы кто-либо ходил в саду или около помещения троянской царевны; но и это ни к чему не привело: все спали по своим местам, и никто ночью не в урочный час не бродил по саду.
Тогда стали призывать к допросу привратников женского дома: кто сторожил в эту ночь ворота дома, и не было ли впущено в дом постороннее лицо.
И тут все под страшной клятвой подтвердили, что никто из посторонних женщин, не только мужчин, ни в эту ночь, ни днем, и никогда никто не входил в женский дом, в это недосягаемое для постороннего глаза святилище богини Сохет.
Где же искать преступника?
Когда следователи остались одни после произведенных ими допросов, Монтуемтауи взял в руки меч преступления, лежавший перед ним на столе.
— Живые люди ничего нам не открыли, — сказал он, глядя на меч, — так все откроет это мертвое железо.
— Правда, правда, — подтвердили прочие следователи, — допросим железо.
— Это меч редкой работы, дорогой меч, — сказал медленно Монтуемтауи, — он будет дважды сугубо красноречив в опытных руках во-первых, это редкий меч, он не египетского изделия; таких я не видал в земле фараонов; да и божество на рукоятке меча — не египетское; я полагаю, что это — финикийское божество из северной страны Рутен; это — богиня Астарта, как мне кажется; это — один язык нашего меча; во-вторых, такое драгоценное оружие могло принадлежать только богатому, знатному лицу, которое бывало в походах, если не само, то его отец, его предки; но, может быть, меч этот куплен и в Египте: у кого? — это второй и самый красноречивый язык.