— Да кто тебе сказал, что она кого отбивала? Знаешь мужчин — иного не хотела бы, так сам вяжется, пристает Может, и с ней так было.
— А как царевна-то плачет! Так и разливается.
— Да, молоденькая еще — не зачерствела.
— Ну, не говори: вон как старуха разрывается.
— Да та ее, говорят, на руках выносила, как вон и ты же своего. Что ж! Боги и у нас, старых, не отнимают сердца, и мы умеем любить.
Между тем шедшие за телом Лаодики Пилока и Инини несколько иначе объясняли смерть несчастной дочери Приама.
— Это дело рук Абаны, — говорил Пилока, — не хотел, чтоб красавица досталась другому.
— Но как он мог проникнуть в женский дом? — возражал Инини.
— Да он, конечно, не сам ее зарезал, а подкупил убийцу.
— Да, от него станется: такое грубое и высокомерное животное, — согласился Инини. — А как жаль! Такое прелестное существо, и боги не пощадили.
— Как не жаль! Вон и царевна Снат так плачет.
— А Пентаур? Тот, говорят, разъярен, как лев, на неизвестную убийцу.
— Но чей меч, которым ее зарезали? Говорят, дорогой меч.
— Да, вероятно, все того же Абаны.
— Но неужели же боги до того ослепили его, что он отдал убийце свой меч? Ведь по этому мечу непременно доберутся до него.
— Конечно, боги всегда ослепляют тех, кого хотят погубить. Так мы с тобой и льва ослепили в долине газелей, а потом и убили его.
— Да, правда. Но мы еще не ослепили другого льва.
— Ослепим, хотя для этого другого мало двух стрел.
— О, не беспокойся, мой друг, наш главный охотник говорит, что в нашей облаве на льва примут участие почти все Фивы — главные советники и казнохранители.
— А святые отцы?
— Конечно, это опытные псари и ловкие стрельцы, хотя стреляют не стрелами ядовитыми, а словами.
За внутренними пилонами храма Сераписа носилки с телом Лаодики были поставлены на землю.
Прощанье с невинной жертвой ревности было так же трогательно, как и прощанье с Нофрурой; но только старая Херсе и Адирома, видевшие когда-то Лаодику в другой среде, среди иных людей, могли чувствовать всю трагичность этого последнего прощания, последнего целования.
Скоро бездыханное тело несчастной дочери Приама скрылось за глухой дверью очистительной каморы.
XXIV. ОБЫСК И АРЕСТ
Над Фивами стояла ясная лунная ночь. Полный месяц обливал молочным светом всю громаду колоссальных храмов и дворцов царственного города фараонов, которые бросали от себя короткие, совершенно черные тени. Особенно фантастичны были тени, которые ложились у подножья колоссов Аменхотепа. Тихо катившиеся струи Нила отражали в себе длинную полосу растопленного серебра, а прибрежные гигантские тростники, казалось, о чем-то шептались, словно рассказывали друг другу о том, что означал доносившийся по временам с далекой отмели тихий плач крокодила, точно плач ребенка. В эту позднюю пору, когда все Фивы погружены были в сон, к дому старого Пенхи приблизилась небольшая группа людей, на медных шлемах которых и на остриях копий отражался свет месяца. Люди эти приблизились к дому тихо, словно крадучись, и окружили его со всех сторон.
Скоро в ворота кто-то громко застучал, и на стук раздался хриплый лай старой собаки Шази, любимицы маленькой Хену. Стук повторился еще сильнее.
— Кто там стучит в часы сна и покоя? — послышался голос старой рабыни Атор.
— Именем его святейшества фараона отоприте! — раздался повелительный возглас, в котором можно было узнать голос Монтуемтауи.
— А кто смеет говорить именем его святейшества? — отозвалась мужественная Атор, стараясь заставить умолкнуть лаявшую неистово собаку.
— Я, Монтуемтауи, хранитель казны фараона и председатель верховного судилища, — был ответ.
Старая Атор не откликалась больше, и только собака продолжала лаять и скрестись в ворота.
Стук и лай собаки подняли на ноги весь дом. Слышались голоса рабынь, стук отворявшихся и затворявшихся дверей. В одном окошке дома показался огонь.
— Отоприте! Или ответите перед лицом закона за сопротивление воле фараона! — снова повторил свое требование Монтуемтауи.
— Отпираю, — был ответ изнутри.
Запор щелкнул, и дверь растворилась. Это был Адирома, который вышел встретить неожиданных гостей.
— Дом Пенхи открыт по слову его святейшества, — сказал Адирома, впуская во двор Монтуемтауи, носителя опахала Каро и несколько вооруженных воинов и мацаев.
Адирома был бледен, но спокойно встретил сыщиков.
Монтуемтауи, поставив у ворот стражу, вместе с Каро и Адиромой вошел в дом. У порога их встретил старый Пенхи, лицо которого было холодно, но с легким оттенком презрения.
— Я открываю мой дом силе, но не закону богов, — сказал он гордо, — где закон?
— Вот он! — холодно отвечал Монтуемтауи, показывая перстень с картушем фараона.
— А зачем фараон прислал в мой дом свои глаза и свои уши, и притом тогда, когда все люди и звери вместе с богом Хормаху предаются покою? — спросил Пенхи.
— Такова его воля, и воля фараона — воля богов, — был ответ.
— Что же ищет фараон? — снова спросил Пенхи.
— То, что ты сотворил тайно на пагубу фараону.
— Что же именно?
— Восковые изображения, — грозно сказал Монтуемтауи, — я прислан за ними — покажи их.
— У меня нет того, что ты спрашиваешь, — отвечал Пенхи.
— Где же они? — спросил следователь.
— Не знаю, спроси у богов, — был ответ.
Тогда Монтуемтауи и Каро, взяв в руки светильники, начали обыск. Они тщательно перерыли весь дом, осматривали каждый угол, каждую нишу. В одной глубокой продолговатой нише, закрытой легкой завесой, они увидели спящую Хену. Свет от светильни упал на прелестное личико Девочки, которая спала, разметавшись и подложив одну руку под голову. Улыбающиеся губки ее что-то шептали во сне. Свет заставил открыть ее глаза.
— Милое дитя, где восковые изображения? — ласковым голосом неожиданно спросил Монтуемтауи.
— В храме богини Сохет, — отвечала не вполне проснувшаяся девочка.
Пенхи вздрогнул и побледнел.
— А где дедушка? Дедушка! — громко позвала Хену, приходя в полное сознание.
— Я здесь, дитя, — отвечал Пенхи дрожащим голосом. Хену вскочила со своего ложа, стараясь натянуть на плечи спадающую на грудь рубашонку.
— Устами младенца возгласило божество, — сказал Монтуемтауи, отходя от ниши, — мы теперь знаем, где искать то, что мы ищем.
Хитрый царедворец и рассчитывал на то, что девочка спросонок проговорится. Он и спросил ее неожиданно, хотя ласково, точно о самой обыкновенной вещи. И Хену, никем не предупрежденная, выдала тайну деда и отца. Она, впрочем, и не догадывалась о ее важности и сопряженной с ней опасности: ей сказали, что восковые изображения делались по повелению божества, и она думала, что это так и должно быть. А для чего они изготовлялись — она не знала: «на великое и святое дело», говорил ей дедушка, и этого с нее было довольно. В последние месяцы с девочкой случилось столько непонятного, что она и не старалась в нем разбираться. Встреча с Аписом во время процессии в день венчания на царство Рамзеса, испуг Хену при виде наступавшего на нее священного быка, эпитет «священной девочки», приданный ей после этого случая, ночное посещение храма богини Сохет, таинственный свет, исходивший во тьме от изображения этой богини, непонятная беседа с ее жрецом Ири, таинственное происшествие в алтаре богини, эта страшная змея, пожиравшая хорошенькую птичку, потом изготовление восковых богов и людей, наконец, эта последняя процессия на берегу Нила, когда ее, Хену, бросили в Нил, а в это время разразился страшный гром, от которого со страха бежал сам бог Апис, а золотое изображение Горуса расплавилось от небесного огня, — все это спутало в голове девочки представления о понятном и непонятном, о том, что естественно и что выходило за пределы естественного и возможного. Вероятно, все так и должно было быть, думалось ей. Она видела только, что ей предназначено было играть какую-то роль в том, что совершалось вокруг нее, а что это было такое — об этом знал дедушка, а дедушка, даже при отце, был для нее все: она выросла на его руках.