Выбрать главу

В любом случае был какой-то вызов в этой притворной маскировке, в этой неосторожности, которая, чем больше я о ней думал, тем более казалась мне преднамеренной, неосторожность эта говорила и о наслаждении, причиняемом болью, ведь Алехо, безусловно, понимал, что такое открытие взбудоражит нас. Для него было очевидно, что мы всегда — и сейчас, и прежде — беспокоились о его физическом и духовном здоровье и что если в последнее время мы не ходили за ним по пятам, то не из-за недостатка любви или интереса к нему, а только из-за того, каким он стал, из-за его отношения к нам, ведь он отвергал наши лучшие побуждения и часто давал понять, что мы лишние.

Мое волнение и беспокойство возрастали с каждой минутой, пока я сидел, запершись в кабинете, в ожидании ужина. Я решил ни о чем не говорить, ждать утра: возможно, что-нибудь прояснится, когда я прочитаю газету, — но принятое решение не успокоило меня. Я всегда любил идти на острое заболевание прямо в лоб и атаковать его прежде, чем оно разрастется и разрушит здоровые органы. Отсрочки — это противно тому, чему я научился, противно моим жизненным принципам, и тот факт, что Алехо поставил меня в ложное положение, при котором мне пришлось выжидать, только усиливал рождавшееся глухое недовольство сыном.

Естественно, когда Алехо уже почти в десять часов поднялся на наш этаж и просунул голову в кабинет, он и не заметил, что я держусь не совсем обычно, хотя я все еще сидел, держа в руках раскрытый медицинский журнал, но отнюдь не продвинулся в своих записях о бильгарциозе. Внешне Алехо был оживленнее, чем всегда, и мое несколько суховатое, нет, скорее сдержанное, приветствие, вероятно, ничуть его не задело, потому что немного погодя я услышал, как он насвистывает одну из тех мелодий, которые похожи на судороги, а названия у них, насколько я смог уловить, почти всегда английские или американские и кажутся непереводимыми.

Позднее, за ужином, стало ясно, что он пришел в хорошее настроение, побывав в кино. Для него было характерно — здесь крылся еще один мотив для моих грустных размышлений — обретать доброе расположение духа и становиться общительным после какого-нибудь огорчения: фильм ему не понравился. Это была лента Бергмана «Источник»; целых полчаса, пока мы ужинали, он иронизировал над фильмом под возмущенные крики Эммы, которая видела фильм — ей он понравился, — и при моем полном молчании. Я ограничился тем, что, глядя на его лицо, пытался за привычным обликом обнаружить незнакомца, всегда жившего в нем — сейчас для меня это стало совершенно очевидным, достаточно оказалось фотографий…

Алехо интересовался, как и многие юноши его возраста, искусством, которое сегодня принято называть документальным, разоблачающим; отсюда и исходила критика фильма шведского режиссера. По мнению Алехо, лента эта — бегство от действительности, она оторвана от жизненных коллизий, в ней нет беспокойства о жизни вообще; вещь формалистического направления; все эти режиссеры ищут в образах не правду жизни, а красоту. Признаюсь, я мало смыслю в кино, и, возможно, поэтому понятия, которыми Алехо оперировал, производили на меня кое-какое впечатление и делали сына в моих глазах человеком, разбирающимся в предмете, о котором он говорит. Но тут я вспомнил рассуждения Алехо о литературе, а на этой площадке я чувствовал себя гораздо увереннее.

Еще и полгода не прошло с тех пор, как я имел слабость дать ему прочитать один из двух написанных мною романов, к сожалению неизданных, потому что у меня не было знакомых в издательском мире, не было и времени ходить с просьбами по редакциям. Друзья, читавшие эти романы, хвалили их взахлеб, некоторые даже в своих похвалах дошли до того, что утверждали, будто я продолжаю традиции Бальзака, и на конкурсе, на который я посылал один роман, за него было подано несколько голосов. Но Алехо, со своей обычной стремительностью и — надо это признать — грубой откровенностью сказал мне, что, на его взгляд, моя литературная манера устарела, он отнесся ко мне как к дилетанту, даже дал совет, как сделать роман лучше, и кончил неким общим комментарием, из которого можно было понять, что литература наша пришла в упадок более всего от той чепухи, которую сочиняют воскресные графоманы — так он выразился.

Не стану отрицать, его оценка все же меня раздосадовала, и я даже попытался опровергнуть его мнение, прибегнув к более серьезным аргументам, чем того заслуживали его легкомыслие, возраст и неподготовленность к тому, чтобы судить о таких вещах правильно. Он никогда не читал и не желал читать великих романистов, например Бурже; пренебрежительно отзывался о том немногом из Диккенса, что успел прочесть, хотя мистер Пикквик его забавлял; он считал, что абсолютно все написанное Сомерсетом Моэмом устарело, и горячо восхищался лишь двумя-тремя новейшими французскими романистами, которые пишут такое, чего и сами, должно быть, не понимают, да и так думать о них — это еще весьма снисходительно. Как-то он дал мне почитать один из этих знаменитых романов под названием «Malone meurt»[1] опубликованный южноамериканским издательством; разумеется, двух десятков страниц было для меня больше чем достаточно.

вернуться

1

«Малой умирает» (фр.) — роман С. Беккетта. — Здесь и далее примечания переводчиков.