Выбрать главу

И во время войны, и после нее Высоцкий постоянно думал об этом.

В полку связи, где пришлось служить после госпиталя, он познакомился с лейтенантом-переводчиком, московским парнем, который, так же как и он, закончил перед войной десятилетку. Виктор Милованов — так звали переводчика — был из интеллигентной семьи.. После школы шесть месяцев учился на курсах и уже в сорок первом году попал на фронт. Судьба его была более счастливой: окружения, плена не познал, ни разу даже не был ранен.

С Миловановым они крепко сдружились, особенно когда война окончилась и полк нес в Германии гарнизонную службу. Копались в библиотеках, книгохранилищах, подолгу разговаривали, затрагивая преимущественно высокие материи. Милованов был немного «не от мира сего»: тонкое, интеллигентное лицо, незлобивый, мягкий характер, пытливый ум. Еще во время войны носил в своей командирской сумке томик Канта с «Критикой чистого разума» и «Пролегоменами». Он, Высоцкий, таких книг тогда не читал, но любознательность брала свое, и он не раз допытывался у друга:

— В чем соль философии Канта? Можешь мне популярно рассказать?

Милованов брал щепочку, чертил на земле две параллельные линии.

— Первая линия, — объяснял он, — материя, ну, то, что всех нас окружает. Горы, реки, земля, небо, планеты, звезды. Вторая линия — сознание. Мы с тобой, одним словом. Можно присоединить остальное человечество. Разница будет невелика. Речь идет о субъекте. Таким образом, объект, это значит материя, с субъектом, это значит с нами, со всеми, кто способен мыслить, никогда не сольются. Они существуют параллельно...

Высоцкий ничего не понимал. Объект, субъект? К чему это? Неужели за такие рассуждения Канта считают великим философом? Милованов, видя, что товарищ ничего не понимает, виновато улыбался. Улыбка у него добрая, деликатная. В такие минуты он напоминал девушку...

Позднее, в студенческие, аспирантские годы, Высоцкий читал Канта, как и остальных философов — Аристотеля, Гегеля, даже самых новейших — экзистенциалистов. В мире абстракций он начал плавать довольно легко, понимая, что его первый учитель сам не очень-то переварил Канта. Может, потому, что одолевал его по оригиналу?

От Канта позднейшая философия потянула дальше нить неверия, сомнения, субъективизма. Кенигсбергский мудрец считал, что человеческий разум не в состоянии охватить, понять то, что происходит в окружающем человека мире вещей, ибо он, разум, имеет дело не с самими вещами, а только с их отражениями в сознании. Математику, геометрию, тригонометрию Кант считает чистым разумом, так как науки эти будто бы возникли не из опыта и практики, а привнесены сознанием: они изучают особенности пространства, времени — категорий, которые объективно не существуют и даны человеку априорно, это значит, без участия опыта и практики.

Если мир нельзя познать, то его можно создать — волей, силой навязать людям, обществу какие хочешь представления — такой вывод сделали позднейшие философы — Шопенгауэр, Ницше. Фашисты как раз и ухватились за Ницше, возведя его в ранг своего идеолога.

Высоцкий помнит: в Германии, в каждой библиотеке — домашней или общественной — ему попадались на глаза книги Канта, Ницше, Гегеля. Маркса, Ленина, конечно, не было. Только однажды он нашел томик, выпущенный в начале тридцатых годов, с портретом вождя, каким рисовали его, когда Высоцкий только начал ходить в школу. Тот немец, который в своем шкафу прятал Ленина, видимо, был смелый человек. Хорошо, что он все-таки был. Так как чаще, пожалуй, в каждом семейном шкафу Высоцкий находил «Майн кампф» Адольфа Гитлера и «Миф двадцатого столетия» Альфреда Розенберга.

Да, вот так, в двадцатом столетии — мифы. Фашисты не видели в этом ничего плохого. У Ницше взяли идею сверхчеловека, понятие воли. «Мир как воля и представление» — называется одна из книг Шопенгауэра. Именно такой мир собирались построить фашисты. Через кровь, трупы, уничтожение целых народов проложить дорогу тысячелетнему рейху. Если истины нет, невозможно до нее добраться, то можно истину придумать, заставить в новоявленный миф поверить. Нужна только воля, сила. На ней держится мир.

Это, конечно, теория. Он, Высоцкий, как неопытный писатель, сделал ошибку, отведя в своей рукописи излишне большое место теоретическим рассуждениям. Ничего этого не нужно. Рядовые немцы, с которыми он встречался, когда попал в плен, и.позднее, когда видел их в качестве пленных, и еще позднее, когда находился в Германии, разговаривал, с кем хотел, — так вот все эти немцы ни Ницше, ни Альфреда Розенберга не читали, некоторые даже не знали, что есть такие ученые и такие книги. Но почему же тогда многие из них были так жестоки, беспощадны к своим жертвам, жгли живыми в захваченных деревнях старых женщин и детей, уничтожали пленных?

Всю ночь Высоцкий писал. Прежде всего надо оставить и даже расширить картины, посвященные плену. Он ничего не будет выдумывать, покажет только то, что видел, пережил.

Он начал с арки. До мелочей видел теперь эту арку над входными воротами в лагерь, каким стала оплетенная колючей проволокой территория небольшого деревообрабатывающего завода с циркулярами, пилорамой, штабелями бревен, двумя приземистыми бараками, в которых размещались пленные, и аккуратно ухоженным, с жестяной крышей домиком, где жила охрана. Когда-то заводик был частью небольшого поселка, лежавшего около железнодорожной ветки-однопутки. От склада, который теперь был за проволокой, до синеющего вдали леса вела узкоколейка, по которой провозили бревна. В лес пленных не пускали. Там работали жители поселка валили сосны, грузили на узкие платформы, паровозиком подгоняли к самой арке. Раз в три дня входные ворота раскрывались, и машинист, подав пронзительный гудок, загонял цуг платформ в лагерь. Других гражданских сюда не пускали.

И еще раз в неделю, построив колонну, прихватив всех лагерных овчарок, конвой выводил пленных на станцию — грузить в эшелон шпалы, детали от бункеров — продукцию заводика. Это было единственным просветом в лагерном однообразии — визге пил, циркулярок, грохоте пилорамы, пыхтенье паровозика.

Высоцкий смотрит теперь на предыдущую жизнь своего героя только через колючую проволоку лагерной ограды. Страницы, написанные ранее, — о довоенных мечтаниях юноши, училище связи, боях под Харьковом — надо переделать и подать сквозь чувства узника, который день и ночь бредит волей. На этом он построит первую часть повести.

Высоцкий больше вычеркивает, чем пишет. Снимает абзацы, обрубает вязь лишних слов, предложений, подчиняя ритм, мелодию рассказа настроению, которое теперь властно завладело им. Совсем не жалко выкидывать, перечеркивать целые страницы ради одного только предложения или какой-нибудь детали.

Что-то необыкновенно важное в жизни его герой познал там, в лагере, и как долго Высоцкий, незадачливый писатель, шел к этому выводу. За побег из лагеря наказание было одно — смерть; однако его лейтенант три раза повторял попытку. О том — будет или не будет жить — не думал. Вообще на войне никто о таких вещах не думает, даже старается отогнать подобные мысли, если они приходят. Война — особое состояние духа. Может, потому один человек так легко убивает другого, не ощущая особых укоров совести.

Время от времени Высоцкий встает, закуривает, подходит к открытому окну. В городе редкие огни, приглушенные ночные звуки: промчится по набережной такси, отзовется внизу, в каком-нибудь дворе, петух. Город спит. Тут, кажется, даже и предприятий таких нет, которые бы работали в ночную смену. Разве только электростанция да телеграф.

В эту ночь Высоцкий как бы живет в двух измерениях — в прошлом и настоящем. Переход от одного состояния в другое совершается мгновенно. Когда он стоит у окна, смотрит на город — ощущает себя сегодняшним, зрелым человеком, сядет к столу — и сразу перевоплощается в далекого, двадцатилетнего лейтенанта, который больше всего мечтает вырваться из плена. Есть, значит, то, что называется связью времен.