— Понимаете, Эдвард, это же немыслимо… — щеки у миссис Дьюли горели. — Там доктор, а Кембл не хочет раздеваться, скажите ему вы. Это же просто немыслимо!
— Кто это — Кембл? Этот — наверху? — викарий треугольно поднял брови.
«Этот наверху» — Кембл — лежал теперь, открывши глаза. Доктор промыл слипшиеся в крови светлые волосы. С головой оказалось благополучно, но из горла шла кровь, были какие-то внутренние повреждения, а Кембл упрямо отказывался снять пиджак.
— Послушайте, ведь вы же можете так… Бог знает что. Ведь надо же доктору знать, в чем дело… — Мистер Дьюли с ненавистью глядел на тяжелый, квадратный подбородок Кембла, упрямо мотавший: нет. — Послушайте, вы же, наконец, в чужом доме, вы заставляете всех нас ждать… — Мистер Дьюли улыбнулся, оскалив золото восьми злых зубов.
Подбородок дергался. Кембл побледнел еще больше:
— Хорошо. Я согласен, если так. Только пусть уйдет эта леди.
Викарий и доктор расстегнули пиджак мистера Кембла. Под пиджаком оказалась крахмальная манишка и затем непосредственно громадное, костлявое тело. Рубашки — не было. Это невероятно, но именно так: рубашки не было.
— Э? — вопросительно-негодующе поднял брови викарий и взглянул на доктора. Но доктор был занят: осторожно прощупывал правый бок пациента.
Внизу, в гостиной, викарий так и бросился на доктора:
— Ну что же? Ну как он?
— Мм… извиняюсь: неважно… — Доктор застегивал и расстегивал сюртук. — Два ребра, и может быть — кой-что похуже: извиняюсь. Дня через три выяснится. Надо бы его только не трогать с места.
— Как не тро… — хотел крикнуть мистер Дьюли, но тотчас же улыбнулся золотой улыбкой: — Бедный молодой человек, бедный, бедный…
Весь вечер мистер Дьюли бродил по комнатам, непристанный, и был полон ощущениями поезда, сошедшего с рельс и валяющегося вверх колесами под насыпью. Миссис Дьюли носилась где-то там со льдом и полотенцами, миссис Дьюли была занята. Опрокинувшийся поезд был предоставлен самому себе.
В половине двенадцатого викарий Дьюли отправился спать — или, может быть, не столько спать, сколько перед сном изложить свои соображения миссис Дьюли. Но кропать миссис Дьюли была еще пуста.
Случилось это в первый раз за десять лет супружеской жизни, и викарий был ошеломлен. Лежал, вперив неморгающие, как у рыб, глаза в белую пустоту соседней кровати, создавались в пустоте какие-то формы. Била полночь.
И вышло очень странное: созданная из пустоты миссис Дьюли — отрицательная миссис Дьюли — подействовала на викария так, как никогда не действовала миссис Дьюли телесная. Вот немедленно же, сейчас же, нарушить одно из расписаний — немедленно же видеть и осязать миссис Дьюли…
Викарий приподнялся и позвал — но никто не откликнулся: миссис Дьюли была занята там, у постели больного, может быть — умирающего. Что же можно возразить против исполнения долга милосердия?
Тикали часы. Викарий лежал, аккуратно сложив руки крестообразно на груди, как рекомендовалось в «Завете Спасения», — и старался убедить себя, что спит. Но когда часы пробили два — автор «Завета» услышал самого себя. произносящего что-то совершенно неподходящее по адресу «этих безрубашечников». Впрочем, справедливость требует отметить, что тотчас же автор «Завета» мысленно загнул палец и отметил прискорбное происшествие в графе «Среда, от 9 до 10 вечера», где стояло: покаяние.
2. ПЕНСНЕ
Миссис Дьюли была близорука и ходила в пенсне. Это было пенсне без оправы, из отличных стекол с холодным блеском хрусталя. Пенсне делало миссис Дьюли великолепным экземпляром класса bespectacled women — очкатых женщин, — от одного вида которых можно схватить простуду, как от сквозняка. Но, если говорить откровенно, именно этот сквозняк покорил в свое время мистера Дьюли: у него был свой взгляд на вещи.
Как бы то ни было, совершенно достоверно, что пенсне было необходимым и, может быть, основным органом миссис Дьюли. Когда говорили о миссис Дьюли малознакомые (это были, конечно, приезжие), то говорили они так:
— А, миссис Дьюли… которая — пенсне?
Потому что без пенсне нельзя было вообразить миссис Дьюли. И вот, однако же…
В суматохе и анархии, в тот день, когда в дом викария вторглось инородное тело, — в тот исторический день миссис Дьюли потеряла пенсне. И теперь она была неузнаваема: пенсне было скорлупой, скорлупа свалилась — и около прищуренных глаз какие-то новые лучики, губы чуть раскрыты, вид — не то растерянный, не то блаженный.
Викарий положительно не узнавал миссис Дьюли.
— Послушайте, дорогая, вы бы посидели и почитали. Нельзя ведь так.
— Не могу же я — без пенсне, — отмахивалась миссис Дьюли и опять бежала наверх к больному.
Вероятно, потому что она была без пенсне, — Кембл сквозняка в ее присутствии отнюдь не чувствовал и, когда у него дело пошло на поправку — охотно и подолгу с ней болтал.
Впрочем, «болтал» — для Кембла означало скорость не более десяти слов в минуту: он не говорил, а полз, медленно култыхался, как тяжело нагруженный грузовик-трактор на широчайших колесах.
Миссис Дьюли все старалась у него допытаться относительно приключения с автомобилем.
— …Нуда, ну хорошо. Но ведь видели же вы тогда автомобиль, ведь могли же вы сойти с дороги — так отчего же не сошли?
— Я… Да. я видел, конечно… — скрипели колеса. — Но я был абсолютно уверен, что он остановится — этот автомобиль.
— Но если он не мог остановиться? Ну, вот просто — не мог?
Пауза. Медленно и тяжело переваливается трактор — все прямо — ни на дюйм с пути:
— Он должен был остановиться… — Кембл недоуменно собирал лоб в морщины: как же не мог, если он, Кембл, был уверен, что остановится! И перед его, Кембла, уверенностью — что значила непреложность переломанных ребер?
Миссис Дьюли шире раскрывала глаза и приглядывалась к Кемблу. Где-то внизу вздыхал опрокинутый поезд викария. Приливали сумерки, затопляли кровать Кембла, и скоро на поверхности плавал — торчал из-под одеяла — только упрямый квадратный башмак (башмаков Кембл не согласился снять ни за что). С квадратной уверенностью говорил — переваливался Кембл, и все у него было непреложно и твердо: на небе — закономерный Бог: величайшая на земле нация — британцы; наивысшее преступление в мире — пить чай, держа ложечку в чашке. И он, Кембл, сын покойного сэра Гарольда Кембла, не мог же он работать как простой рабочий или кого-нибудь просить, — ведь ясно же это?
— …Платили долги сэра Чарльза, прадеда. Платил дед, потом отец — и я. Я должен был заплатить, и я продал последнее имение, и я заплатил все.
— И голодали?
— Но ведь я же говорил, ясно же, не мог же я… — Кембл обиженно замолкал.
А миссис Дьюли — она была без пенсне — нагибалась ниже и видела: верхняя губа Кембла по-ребячьи обиженно нависала. Упрямый подбородок — и обиженная губа: это было так смешно и так… Взять вот и погладить:
«Ну-у, миленький, не надо же, какой смешной…»
Но вместо этого миссис Дьюли спрашивала:
— Надеюсь, вам сегодня лучше, Кембл? Не правда ли: вы уже свободно двигаете рукой? Вот подождем, что завтра скажет доктор…
Утром приходил доктор, в сюртуке, робкий и покорный, как кролик.
— Что ж, натура, натура — самое главное. Извините: у вас великолепная натура… — бормотал доктор, смотрел вниз, в сумочку с инструментами, и в испуге ронял ее на пол, когда в комнату с шумом и треском вторгался адвокат О’Келли.
От ирландски-рыжих волос О’Келли и от множества его размахивающих рук — в комнате сразу становилось пестро и шумно.
— Ну, что же, Кембл, уже починились? Ну, конечно, конечно. Ведь у нас, англичан, головы из особенного материала. Результат бокса. Вы боксировали? Немного? Ну вот, ну вот…