В течение десяти минут на всех этажах тюрьмы узники скандировали: «Верните из карцера русского!» Не помогло. Тюремщики делали вид, будто ничего не слышат. Весь этот день заключенные перестукивались, вели переговоры по тюремному «телефону», осведомлялись у Никулеску, не вернулся ли Томов из карцера. Во время раздачи ужина распространился слух, будто он скончался от побоев и тюремщики тайно его схоронили…
Ранним утром следующего дня тюремную тишину снова нарушили протестующие голоса заключенных:
— Тре-бу-ем про-ку-ро-ра!
— У-бийц к от-ве-ту!
Но коридорные по-прежнему были глухи. Изредка они подходили к глазкам камер и жестом указывали заключенным на вату, заложенную в их уши… Дежурные и первые охранники вообще не появлялись в коридорах. Они удалялись в канцелярию, курили и наблюдали за пыхтевшим, как закипающий самовар, старшим надзирателем. Этот чин был грозой и для арестантов, и для охранников. И те и другие во время его дежурства находились в напряженном состоянии. Днем он провоцировал заключенных, требуя от них беспрекословного повиновения, чинопочитания тюремной администрации и особого уважения к своей персоне, а ночью истязал «непокорных смутьянов» в своей канцелярии, зажимая пальцы их рук между створками дверей и заставляя петь национальный гимн: «Да здравствует король в мире и почете…»
Нередко от него доставалось и охранникам. За малейшую погрешность в несении службы он наказывал либо крепкой затрещиной, либо понижением в должности. Бывало, что по его представлению охранников вообще увольняли.
В этот день своего дежурства старший надзиратель сидел в канцелярии, уткнувшись в объемистую тетрадь в коленкоровом переплете. Кроме него и директора тюрьмы, никто не имел права заглядывать в этот «черный кондуит». Его мутные, выпуклые, как у жабы, зеленые глаза не отрывались от кондуита даже тогда, когда он, млея от удовольствия, щекотал концом ручки свое дряблое, как у легавого пса, обросшее щетиной ухо.
Мокану смотрел на своего непосредственного начальника, и в нем закипала ненависть. Он завидовал старшему надзирателю — его служебному положению, позволявшему чинить расправу над правым и виноватым, получаемому им высокому окладу и особенно тому, что он имел право досмотра поступавших для заключенных посылок, лучшую часть которых безнаказанно присваивал. И то, что шеф ни с кем не делился, вызывало у Мокану озлобление. Но он был бессилен что-либо изменить и зло свое срывал опять-таки на заключенных…
Оставив, наконец, свое ухо в покое, старший надзиратель обмакнул перо в чернильницу, взболтнул ее вместе с подставкой и принялся писать, но на страницу кондуита сползла с пера крупная капля фиолетовых чернил. Тюремщик скрипнул зубами, выругался и, склонясь над кондуитом, слизнул кляксу языком.
Он долго отплевывался, потом вытер испачканный чернилами язык полой шинели и, уловив на себе ехидные взгляды охранников, скомандовал:
— Ну-ка, хватит отсиживаться! Выводите из четвертой секции три пары на прогулку… Посмотрим, пройдет у них охота орать или нет?
Через несколько минут шесть заключенных в сопровождении пяти охранников во главе с первым охранником и коридорным Мокану молча, на положенном расстоянии друг от друга шагали к выходу во двор. Здесь их поджидал старший надзиратель. Он заложил руки за спину, скрывая от заключенных приготовленную резиновую дубинку.
— Добрый день!
— День добрый!
— А ну-ка! Останови этих невежд! — приказал старший надзиратель первому охраннику. — Марш обратно в помещение и проведи их снова! Будут топать, пока не научатся здороваться с начальством, как положено!
Вторично проходя мимо старшего надзирателя, заключенные не обмолвились ни единым словом.
— Вот вы как, мамалыжные рожи! — заорал тюремщик. — Стоять! Стоять на месте, немытые рыла, и не шевелиться!..
Выхватив из-за спины резиновую дубинку, он прошелся вдоль шеренги заключенных и остановился перед худощавым смуглолицым узником.
— Это ты в камере орал в три горла «освободите русского», а здесь голоса лишился?! Здороваться не желаешь?!
— Я с вами здоровался.
— Мы все поздоровались, — поддержал смуглолицего пожилой заключенный. — А освободить русского и вызвать прокурора требовал я. И буду требовать.
— Ах, это ты, господин Никулеску? — зло усмехнулся старший надзиратель, вперив взгляд в единственный глаз заключенного. — Теперь ясно, кто будоражит у нас арестантов…
— Неправда! — в свою очередь вступился смуглолицый узник. — Здесь никто никого не будоражит. Это требование всех политических заключенных…
— Молчать, жидовская образина! Я тебе по…
— Пожалуйста, без оскорблений! — оборвал тюремщика Никулеску. — Мы будем жаловаться!..
Его поддержали другие заключенные:
— Ответите за все!
— Побои и оскорбления не пройдут вам безнаказанно!
— Рано или поздно, но вам за все воздастся…
— Угрожаете? — заметался вдоль шеренги старший надзиратель, поглядывая на своих помощников, готовых по первому сигналу наброситься на заключенных. — Видать, наши румынчики в заговоре с этим жидом?!
— Никакого заговора нет! — снова оборвал тюремщика Никулеску. — Не провоцируйте. Мы политические заключенные, а не уголовники. И пожалуйста, без оскорблений! Мы будем жа…
Старший надзиратель не дал ему договорить. Изо всей силы хлестнул его по лицу дубинкой. Тотчас же все охранники, как коршуны на беззащитную добычу, набросились на узников. Одному из них удалось вырваться из кольца тюремщиков, добежать до коридора и закричать:
— Нас бьют! Нас бьют!..
…И снова на снегу изувеченные люди и пятна крови, а в здании тюрьмы звонкий топот боканок мечущихся от камеры к камере, с этажа на этаж охранников и все нарастающий гул голосов протестующих узников…
— Нас бьют!
— …ка-ле-чат!
— …ис-тя-за-ют!
— Тре-буем про-ку-ро-ра!
— …рас-сле-до-ва-ни-я!..
Директор тюрьмы и его сотрудники делали все возможное для того, чтобы информация о чинимой ими расправе над политическими заключенными не проникала за тюремные стены, но узники-коммунисты давно уже, и не без успеха, влияли на отдельных охранников, проясняли их сознание, побуждали к проявлению хотя бы тайной солидарности с теми, кто, не щадя себя, боролся за лучшую жизнь для миллионов обездоленных людей. И с помощью одного из них им удалось известить находящихся на воле товарищей обо всем, что произошло в последние дни в тюрьме.
Уже на следующее утро потянулись люди к высоким каменным стенам с массивными железными воротами, над которыми траурной лентой повисла черная вывеска с желтовато-грязным королевским гербом между словами «Пентичиарул» и «Вэкэрешть». Было зябко, сыро и скользко. Над столицей королевской Румынии витала легкая туманная дымка. День был праздничный. Шестое января. Крещение. И отнюдь не как в храм на богослужение, а словно на поминки густым потоком шли понурые и озабоченные, сосредоточенные и полные решимости люди. Одни из них несли в корзинках, узелках или свертках продукты для передачи заключенным родственникам, другие — их было гораздо больше — лишь выдавали себя за родных или близких узников. В течение не более чем десяти минут узкая улица Вэкэрешть оказалась запруженной народом. Здесь были рабочие железнодорожных мастерских «Гривица» и трамвайного общества «СТБ», работницы табачной фабрики «КАМ» и паровозостроительного завода «Малакса». Толпа гудела, на все голоса требуя свидания с заключенными, а из тюрьмы глухо доносились голоса скандирующих арестантов:
— …Про-ку-ро-ра!
— Па-ла-чи!
— …Рас-сле-до-ва-ни-я!
О происходящем у тюрьмы Вэкэрешть вскоре стало известно генеральной дирекции тюрем королевства. Срочно были вызваны отдыхающие по случаю праздника сыщики и комиссары, инспекторы и подкомиссары полиции и сигуранцы. Со стороны набережной Россети один за другим подъезжали полуоткрытые, похожие на клетки для диких зверей, автофургоны с жандармами… Они прибывали сюда по приказу самого префекта полиции Бухареста жандармского генерала Габриэля Маринеску.