Выбрать главу

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна.

Высказала она это именно как русская женщина, и в этом ее апофеоза... О, я ни слова не скажу про ее религиозные убеждения, про взгляд на таинство брака - нет, этого я не коснусь. Но что же: потому ли она отказалась идти за ним, несмотря на то, что сама же сказала ему: "я вас люблю", потому ли, что она, "как русская женщина" (а не южная, или не французская какая-нибудь), не способна на смелый шаг, не в силах порвать свои путы, не в силах пожертвовать обаянием почестей, богатства, светского своего значения, условиям добродетели? Нет, русская женщина смела. Русская женщина смело пойдет за тем, во что поверит, и она доказала это. Но она "другому отдана, и будет век ему верна". Кому же, чему верна? Каким обязанностям? Этому-то старику генералу, которого она не может же любить, потому что любит Онегина, и за которого вышла потому только, что ее "с слезами заклинаний молила мать", а в обиженной израненной душе ее было тогда лишь отчаяние и никакой надежды, никакого просвета? Да, верна этому генералу, ее мужу, честному человеку, ее любящему, ее уважающему и ею гордящемуся. Пусть ее "молила мать", но ведь она, а не кто другая, дала согласие, она ведь, она сама поклялась ему быть честною женою его. Пусть она вышла за него с отчаяния, но теперь он ее муж, и измена ее покроет его позором, стыдом, и убьет его. А разве может человек основать свое счастье на несчастьи другого? Счастье не в одних только наслаждениях любви, а высшей гармонии духа. Чем успокоить дух, если назади стоит несчастный, безжалостный, бесчеловечный поступок? Ей бежать из-за того только, что тут мое счастье? Но какое же может быть счастье, если оно основано на чужом несчастьи?.. Скажите, могла ли решить иначе Татьяна, с ее высокою душой, с ее сердцем, столько пострадавшим? Нет: чисто русская душа решает вот как: "пусть, пусть я одна лишусь счастья, пусть мое несчастье безмерно сильнее, чем несчастье этого старика, пусть, наконец, никто и никогда, а этот старик тоже, не узнают моей жертвы и не оценят ее, но я не хочу быть счастливой, загубив другого!"

- Ну? Что скажешь? - спросил я Тугодума, когда он дочитал этот отрывок до конца. - По-прежнему согласен с Белинским? Или, может быть, Достоевский тебя переубедил?

- Странное дело! - ответил Тугодум. - Читаю Белинского - согласен с Белинским. Прямо, думаю, мои мысли... И то же - с Достоевским. Читаю - и соглашаюсь, до того убедительно он все это высказал...

- Ну, в этом-то как раз ничего удивительного нет, - сказал я. - И Белинский, и Достоевский - каждый из них высказал свою точку зрения с такой мощью, с такой покоряющей силой, что невольно поддаешься их убежденности. Но главное, конечно, не это.

- А что же, по-вашему, главное?

- Ну, во-первых, обрати внимание: и Белинский, и Достоевский говорят о поступке Татьяны так, словно речь идет о поведении реального, живого человека. Ни тот ни другой не сомневаются, что она могла поступить только так, как поступила. И не иначе.

- Да, - согласился Тугодум. - Это верно.

- А во-вторых, какая-то правда есть и в том, что говорит Белинский, и в том, что утверждает Достоевский. Каждый из них что-то понял в Татьяне, каждый почувствовал, открыл и выявил какую-то важную сторону ее души.

- Постойте, - наморщил лоб Тугодум - То, что Татьяна - это как бы живой человек, это верно. И это, конечно, заслуга Пушкина. Но ведь вы же сами говорили, что в художественном образе писатель выражает какую-то мысль? Верно?

- Да, конечно, - согласился я.

- Так какую же все-таки мысль выразил Пушкин образом своей Татьяны? Белинский говорит одно, Достоевский - другое, прямо противоположное. И вы доказываете, что оба они в чем-то правы. А ведь это не кто-нибудь! Это Пушкин! Уж он-то, я думаю, умел выражать свои мысли в образах?

- Если я тебя правильно понял, - сказал я, - ты хочешь сказать, что в этом проявилась некоторая... ну, что ли, уязвимость пушкинской Татьяны?

- Вот-вот! - обрадовался Тугодум. - Именно уязвимость. Если искусство, как вы говорите, мышление в образах, то я хочу, чтобы мысль автора, которую он выразил в своих образах, была мне совершенно ясна.

- А если она - эта мысль - двоится или даже троится, тогда...

- Тогда это значит, что писатель со своей задачей не справился, решительно заявил Тугодум.

- Нет, брат, - покачал я головой. - В том-то вся и штука, что художественный образ по самой природе своей многозначен. И в этой многозначности как раз не слабость его, а сила.

ВЕЧНЫЕ СПУТНИКИ

Сила художественного образа в его бессмертии.

Все в мире тленно, все умирает, разрушается, стирается с лица земли беспощадным временем. Никто, пожалуй, не сказал об этом с такой пронзительной силой, с какой выразил это в своем коротком, незадолго до смерти написанном стихотворении Гаврила Романович Державин.

Река времен в своем стремленьи

Уносит все дела людей

И топит в пропасти забвенья

Народы, царства и царей

А если что и остается

Чрез звуки лиры и трубы,

То вечности жерлом пожрется

И общей не уйдет судьбы!

Стихотворение это исполнено глубочайшей горечи: ни что не уцелеет перед беспощадным временем, все погибнет, все исчезнет, все в конечном счете будет поглощено "жерлом вечности", раньше или позже канет в "пропасть забвенья". Но все-таки прочнее всего на свете, долговечнее народов, царств и царей, то, что остается "чрез звуки лиры и трубы", то есть - слово поэта, создание художественного гения. Слово поэта, говорит тот же Державин (повторяя это вслед за Горацием), тверже металлов и выше пирамид. (У Горация: "Превыше пирамид и крепче меди") Эту же мысль - вслед за Горацием и Державиным высказал в своем "Памятнике" и Александр Сергеевич Пушкин: нерукотворный памятник, создание мозга и души поэта, долговечнее, прочнее всего рукотворного, сделанного руками.

Великие художественные образы, созданные Гомером и Шекспиром, Рабле и Сервантесом, недаром называют вечными спутниками человечества.

Несчастный Эдип и хитроумный Одиссей, Гамлет и Фауст, Дон-Кихот и Санчо Панса ничуть не одряхлели, не состарились, не потускнели за долгие века своего художественного бытия. Не состарились, не потускнели и многие другие художественные образы, удостоившиеся быть причисленными к категории вечных спутников человечества. Но не потонули они в "пропасти забвенья" и не поглощены были "жерлом вечности" не потому, что на протяжении столетий оставались неизменными, а по прямо противоположной причине. Долговечность художественного образа, залог его бессмертия в том, что каждая эпоха прочитывает, понимает, трактует, интерпретирует его заново. Художественный образ не просто переживает века: он постоянно обновляется, открывая каждому последующему поколению какую-то новую грань своего бессмертного облика.

Безумный идальго Дон-Кихот Ламанчский был задуман Сервантесом как пародийная, комическая фигура. Сервантес глумился над обветшавшей, потерявшей все свое былое очарование романтикой рыцарских романов. Именно так и был воспринят Дон-Кихот современниками писателя. Над бедным безумцем, сражавшимся с ветряными мельницами, принявшим постоялый двор за заколдованный замок, а погонщиков мулов за злых волшебников, смеялись как над придурком. Само имя злосчастного рыцаря Печального Образа на долгие годы превратилось в глумливую, издевательскую кличку.

Посмотрите, например, как, с каким смыслом и в каком контексте употреблял это имя, давно уже ставшее нарицательным, Виссарион Григорьевич Белинский: