— Ну-ка, миленький, попробуй, скажи, что ты не рад, и я тебя тут же превращу в антенну для телевизора.
Я с трудом выдавил из себя: «Рад!» — поперхнулся супом и выбежал из-за стола.
Я не хочу обижать милый город Кустополь. Я убежден, что там живут и работают на редкость симпатичные, хорошие советские люди, в том числе замечательные стариканы и столь же замечательные стариканши. Наверное, двоюродная бабушка моей жены — Надежда Игнатьевна (она же баба Надя) составляет среди них досадное исключение. Старушка — в полном соответствии со своей внешностью — оказалась отменной сплетницей, страшной злыдней и глубоко принципиальной склочницей.
На второй день своего пребывания у нас она — по секрету! — сказала Клавдии, что та «могла бы сделать лучшую партию», что у меня «легкомысленная походка» и что за мной «надо глядеть в оба». А вечером сообщила мне — и тоже по секрету! — что у Клавдии в Кустополе всегда была «целая орава поклонников», что «такое с годами не проходит» и что за Клавдией «надо глядеть в оба».
Она часами просиживала у парадного с лифтершами, когда те, собравшись, перемывают косточки жильцам дома, и вносила свою посильную лепту в эту перемывку, рассказывая всякие небылицы про меня и про Клавдию — свою внучатую племянницу. А нам она приносила, словно сорока на хвосте, самые свежие новости из жизни наших соседей. И всякий раз эти новости были такого свойства, что казалось странным, почему окна нашего жактовского дома не заделаны решетка ми.
Она стала таскать Петьку с собой в церковь. Однажды я услышал, как они вдвоем пели «Богородицу» и омерзительный козлетон старухи как бы подпирал снизу чистый дискант моего сына.
Я рассказал об этом Клавдии и потребовал немедленного изгнания бабы Нади назад в ее милый Кустополь.
— Ни в коем случае! — сказала моя жена. — Надо считаться с тем, что она старый человек и что у нее пережитков прошлого гораздо больше, чем у нас с тобой. А знаешь, какие они цепкие, эти пережитки?! Я сама поговорю с ней насчет Пети. Я сделаю это деликатно, ты, пожалуйста, не вмешивайся.
Мне пришлось отступить.
Баба Надя продолжала жить у нас. И всякий раз, когда мы узнавали о какой-то ее новой гадости, Клавдия говорила мне.
— Ну, что ты хочешь от старого человека, битком набитого пережитками прошлого?!
Незаметно для себя мы теперь уже не осуждали бабу Надю, а невольно оправдывали ее гадкое поведение. Так пережиточный вирус проник в нашу кровь и стал действовать с каждым днем все сильнее и сильнее.
Как-то мы были в гостях в одном малознакомом доме, и там же нас познакомили с молодым, но уже зазнавшимся киноартистом, имя которого я, по причине вполне понятной, назвать не хочу. За ужином Клавдия сидела рядом с ним, и мне решительно не понравилось ни то, как киноартист смотрел на Клавдию, ни то, как Клавдия смотрела на киноартиста.
Когда мы возвращались домой пешком пустынной ночной улицей, я довольно нервно сказал Клавдии об этом. Она посмотрела на меня задумчиво и сказала:
— А знаешь, это ведь во мне пережитки заговорили!
— Опомнись, Клавдия, какие пережитки?!
— Баба Надя говорила, что одна из моих прабабок бежала от мужа с гусаром!..
Через неделю после этого случая меня вызвали в школу, где учится наш Петька. Директор школы положил передо мной на стол какую-то бумагу и попросил прочитать вслух то, что было в ней написано.
Я надел очки и прочитал:
— Мой сын Петр Корочкин болен сиводня онгиной и патому не может прити в класс на урок.
Под этой письменной работой моего многообещающего сына стояла моя подпись, подделанная настолько грубо, что было ясно — каллиграфа из Петьки во всяком случае не получится!
Когда я вернулся из школы, Клавдии дома не было. Я позвал Петьку к себе и показал ему его «домашнее сочинение». Он побледнел и ничего не сказал.
— Ну! — прикрикнул я.
Петька шмыгнул носом и простонал:
— Мы с Валькой Синицыным… за голубями… условились!
— Ты понимаешь, какую мерзость ты сделал, несчастный?! Ты обманул школу, родителей.
Петька поднял грешную голову, посмотрел на меня ясными глазами маленького начинающего негодяя и сказал нахально:
— Как будто только у вас, у взрослых, могут быть пережитки прошлого!
Я не выдержал и снял с себя брючный ремень…
Выполнив свой отцовский долг, я пошел в нашу спальню, где сидела и спокойно раскладывала пасьянс баба Надя, и велел ей собирать вещи. Она взглянула на мое лицо и покорно стала пихать в чемодан свои и наши пожитки.
На вокзале в кустопольский поезд можно было получить билет в дорогой международный вагон. Подавив в себе пережиток скупости, я купил для бабы Нади этот билет, загнал ее в вагон (на вокзале она сделала попытку удрать от меня) и лишь тогда вздохнул свободно, когда перрон опустел и мне стало окончательно ясно, что бодрая старушка не выпрыгнула из поезда на ходу.
Пережитки, беспокоят нас теперь гораздо меньше.
ДОРОГИЕ ГОСТИ
Если пройти через общий зал кафе-ресторана, то направо, рядом с кухней, вы обнаружите дверь в маленькую полутемную комнатку, которую официанты — между собой — называют «кормушкой».
В комнате этой, навечно пропахшей стойкими запахами подгорелого лука и пережаренного масла, посетителей не бывает, но она всегда прибрана, и стол — на всякий случай — застелен чистой скатертью. Она имеет свое, особое назначение. Сегодня в «кормушке» сидят за столом сам директор районного треста ресторанов Полушалкин Никанор Ильич — важного вида мужчина, еще молодой, но уже раздобревший, с зачесом волос на бледном лоснящемся лбу, как у Наполеона Бонапарта, и плановик того же треста Борис Семенович Кулек — пожилой, хилый, в очках, с быстрыми, нервными движениями. Зашли они в кафе-ресторан «Богатырь» с инспекторско-ревизионной целью — обследовать. Обследование заключалось в том, что начальство постояло в общем зале минут пять, покурило, потом заглянуло на кухню, где у огромной раскаленной плиты суетились потные повара, а оттуда проследовало в «кормушку». Там все уже было готово, — со сказочной покоряющей быстротой на столе появились блюда с закусками и разнообразные бутылки и графинчики. Директор «Богатыря» Караев, жгучий брюнет с сизыми, почти синими щеками, сам руководил приготовлениями и на угощение не поскупился.
На столе все, что твоей душеньке угодно: икра в вазочках, масло, розовая семга, тающая в собственном жиру, маслины, похожие на миниатюрные пушечные ядра, салаты всевозможных фасонов, тарелка со слоеными пирожками и блюдо с холодным поросенком, скалящим зубки с таким человечески-живым выражением обиды на бледной, малокровной мордочке, будто он, поросенок, сейчас встанет и спросит едящих его: «Что вы со мной делаете, растакие вы и разэтакие?»
Обследователи сидят за столом, выпивают, закусывают — подводят итоги обследования. Караев, как гостеприимный хозяин, разливает водку по рюмкам, раскладывает салат по тарелкам.
— Никанор Ильич, дорогой, — говорит он, с опаской поглядывая на методически жующего Полушалкина, — скажите слово! Какие будут ваши замечания-указания, директивы-коррективы? Вы — наш отец, мы — ваши дети.
Полушалкин лениво усмехается, важно молчит.
Сказать что-то нужно. Но что?
Пришел Полушалкин в подведомственный ему кафе-ресторан не давать директивы-коррективы, а просто выпить и закусить. Заскучал, сидя в кабинете в тресте, надоело копаться в бумажках, подписывать требования и калькуляции, ругаться по телефону с базами — потянуло на воздух, да кстати и аппетит разыгрался. Он и пошел пешочком по морозцу в «Богатырь», прихватив с собой для порядка плановика.