Я действительно этого не знал, и с тех пор стал встречать оплеухой символику, как только она начинала во мне шевелиться. Что же такое символика, как не торжественное провозглашение эстетствующего буржуа: такие-то вещи символизируют то-то и то-то. Это означает то. Но может означать и это. Так из жизни выделяют понятия — путем дистилляции. Сова — символ мудрости. Итак, поговорим со значительным видом о совах, если хотим избавиться от усилий, необходимых для обретения действительной мудрости.
Но сцена все больше пустела, время все глубже погружалось во мрак. Альберт умер от инфаркта во время теннисного матча; утром ему сказали, что как полуеврей он должен уйти с предприятия, которое создал. Он упал прямо на Харвестехудскую площадку сияющим днем, овеваемый морским ветром, гуляющим над Альстером. 1938 год. После этого мне уже не доставляло никакого удовольствия возиться в его лаборатории.
Я побывал наконец на море, увидел его, серо-голубое за красными башнями Висмара, опалово-серое по ту сторону Хузумской плотины. Я смотрел, как отправляется к островам Халлиген паром, пахнущий деревом и смолой. Времени не оставалось. Для меня. Далеко на западе, за видимым горизонтом, таяло в эфире облако. Я зажал под мышкой книгу и пошел вдоль дамбы, все больше отдаляясь от последних домов.
Дезертирство
Почти ровно через пять лет, на Троицу 1944 года, жизнь моя наконец приблизилась к той точке, к какой шла своим незримым для меня курсом.
Я полностью отдавал себе в этом отчет, когда стоял на мосту и курил. Кипарисы, за которыми исчезла последняя машина второго эскадрона, грузовик марки «Пежо», были чернее листвы каштанов. Но залитая лунным светом дорога казалась белой, и земля, южная долина Арно, словно была засыпана мерцающим лунным пеплом. Высохшее ложе реки отсвечивало меловой белизной гальки.
Я повесил перепачканную глиной каску на ремень и снял с плеча карабин. Зажженная трубка еще не потухла, была живой. Издалека доносился шум моторизованных колонн, движущихся по прибрежному шоссе — Аврелиевой дороге; приглушенный и равномерный рокот. Эскадрон как раз должен был прибыть. Обер-лейтенант доставил меня сюда, после того как было определено место постоя, затем он снова помчался на мотоцикле к югу. Поскольку я немного говорил по-итальянски, мне полагалось выезжать с обер-лейтенантом вперед и только потом размещать эскадрон.
Настанет ночь, подумал я, когда я буду один, и мне не придется никого ждать. Абсолютно один. Одинокий и свободный. Недосягаемый для закона и приказа. Затерявшийся в ночи и в буйстве свободы. Осторожно пробирающийся в траве, под деревьями и скалами. Играющий в индейцев. Облака над головой. Голоса вдали. Затаюсь, прислушиваясь. Прошли. Неспешной, ленивой походкой. Цветы. Сон под открытым небом на склоне поросшего дроком холма. Ручеек. Немой взгляд одинокого зверя. Ночь, день, еще ночь. Кто знает? Ночи и дни свободы между пленом и пленом.
Это звучало романтично, но казалось совершенно ясным и простым делом. Я должен был уйти. По-настоящему я впервые понял это, когда лежал на пустыре в Ютландии, где-то под Раннерсом, спрятавшись в зарослях вереска и рассматривая самоходные орудия, двигавшиеся в нашу сторону, во время дивизионных учений в марте 1944 года. Это было потрясающее, великолепное чувство — лежать и думать об этом. Дания была хорошая страна для таких решений; я сидел в кафе в Аальборге и слушал, как па улице стучит но асфальту дождь, или стоял на посту во время учений и смотрел на озеро, лежавшее меж молчаливых пустынных склонов, как спящая корова, и ко мне приходила свобода в образе юной блондинки или парящего в воздухе ястреба. Впрочем, ей и не обязательно было принимать чей-то облик — там, в Дании, свобода была, просто была.
Вспомнил я и осенний вечер три года назад, в 1941-м, когда ехал в военном эшелоне по Тюрингии и у меня вдруг возникла мысль уйти. Я сидел на корточках в дверях вагона для перевозки скота и рассматривал большие, крытые красной черепицей крестьянские хутора, мимо которых в вечернем свете проносился наш состав. Вылезти, подумал я, и пойти туда, снять комнату на одном из этих хуторов или в деревенской гостиницей остаться там неизвестным чужаком, поселившимся среди чужих. Безымянным. В военной форме это было, конечно, невозможно. Да и вообще это книжная идея. Неосуществимая. В одиноких бухтах английского побережья были пристанища, куда прибывали чужаки, меняли невиданные монеты и называли себя примерно так: «Старый пират», «Слепой», «Черный нес». Времена и страны, в которых можно было жить, не называя своего имени. В Тюрингии и в 1941-м это было абсолютно исключено. Уже оголившиеся деревья, еще пестрые деревья, проносившиеся мимо поезда, осень, Тюрингия; вскоре эта мысль покинула меня.