Пассажир вышел из машины и огляделся по сторонам. Был он высок ростом, худощав и светловолос. Правильные, чуть резковатые черты лица не давали представления о возрасте: с одинаковым успехом ему могло быть тридцать пять и все пятьдесят. Разве что глаза… Они у него были то ли усталые, то ли бесконечно печальные. И выражение их никак не вязалось с веселым васильковым цветом.
Нежаркий сентябрьский полдень лениво гнал по небу серебристые облака, и, когда они закрывали солнце, становилось по-осеннему прохладно.
Слева от шоссе волновался под ветром камыш возле заросшего турангилом старого кладбища. Поодаль золотились под солнцем деревья фруктового сада. И уже совсем на горизонте угадывались в голубоватой дымке минареты и купола. Справа, насколько хватало глаз, были хлопковые поля, расчерченные рядами низкорослых тутовых деревьев.
— Кажется, здесь, — задумчиво произнес пассажир.
— Что? — переспросил шофер.
— Ничего. — Пассажир усмехнулся и достал бумажник. — Сколько там настучало?
— Четыре с мелочью, — раздосадованно буркнул шофер и выключил счетчик. Перспектива ехать дальше порожняком его явно не восхищала. Пассажир это почувствовал.
— Держи. — Он протянул червонец. — Плачу в оба конца.
— Спасибо. — Парнишка снова воспрянул духом. — А до города порядком еще. Вы, видать, нездешний. Как добираться-то будете?
— Доберусь.
— Дело ваше. Счастливо.
— Будь здоров.
«Волга» тронулась и, набирая скорость, исчезла за поворотом. Пассажир проводил ее взглядом, одернул пиджак и ослабил узелок серебристого, в тон костюма галстука. Затем он еще раз огляделся вокруг, выбирая направление и, не спеша, зашагал по обочине.
«Нездешний… — он мысленно усмехнулся. — Спроси, как называлось вон то болотце, наверняка не скажет. Старики и те уже забыли, поди. А ведь большое озеро было Черкез. Плесы… Рыбалка…»
Он сбежал с дорожной насыпи и пошел по тропинке мимо кладбища, мягко ступая по пушистой лессовой пыли. «Как же ее называли? — спросил он себя. — Раш? Точно, раш. А еще ваб. Мешками в кладовые носили, чтобы зимой фрукты хранить. Особенно яблоки. Зароют — и до следующего лета свежехонькие. Не сгниют, не завянут…»
Вокруг была тишина. Глубокая, до звона в ушах, но он чувствовал, как что-то огромное, бесформенное и безликое неотвратимо надвигается на него, настигает и вот-вот настигнет.
Ощущение было таким отчетливым, что он даже ссутулился и слегка втянул голову в плечи, испытывая неудержимое желание оглянуться. Он сдерживался, пока мог, а когда почувствовал, что больше не может, — было уже поздно: это его настигло…
Мальчишкой, играя в казаки-разбойники, он однажды с разбегу налетел грудью на бельевую веревку, и она, спружинив, отбросила его на сиину. Он крепко расшибся тогда, но запомнились ему не боль, не горечь проигрыша, а необъяснимое ощущение, с которым он поднялся с земли. За эти считанные секунды что-то неуловимо изменилось в окружающем его мире, а что именно — он так и не смог понять.
И теперь он снова испытал нечто подобное. Он, правда, устоял на ногах, просто зажмурился изо всех сил, преодолевая головокружение, и, еще не открывая глаз, почувствовал: вокруг что-то не так.
Воздух… Он стал каким-то иным… Прохладнее, резче. И запахи трав проступали в нем гораздо отчетливее, чем минуту назад.
Он открыл глаза. Так и есть: тропинка, на которой он стоял, была теперь протоптанное и шире, вдоль нее сплошной зеленой стеной рос боян. Заросли турангила на кладбище поредели, сквозь них там и сям проглядывали могильники. А дальше, где только что золотилась листва фруктовых деревьев, возвышался, надежно укрывая сад от постороннего взгляда, сплошной глинобитный дувал.
Еще не повернув головы, но уже зная, что сейчас увидит, он осторожно скосил глаза и почувствовал, как учащенно забилось сердце: правее кладбища раскинулось голубое приволье озерного плеса. Черкез снова был на своем старом привычном месте.
Он переступил с ноги на ногу, вспугнул какую-то пичугу, в трескучем шорохе крыльев шарахнувшуюся из зарослей, и только теперь вдруг услышал то, на что до сих пор не обращал внимания: возню, шорохи и писк мелкой живности в густой траве, звон цикад, характерное «такаллик» белоснежных озерных птиц, которых так и называли такалликами за их резкие, ни на что другое не похожие крики.
Он растерянно похлопал себя по карманам, достал зачем-то бумажник, вынул из него паспорт, прочел:
«Вербьяный Михаил Иванович, год рождения 1928, место рождения город Львов, украинец, паспорт выдан отделом внутренних дел Ивано-Франковского горисполкома 19 августа 1977 года».
Паспорт был реальностью, как и авиационный билет на рейс Львов — Ташкент, водительское удостоверение, костюм, как он сам, наконец, но — хотя здравый смысл и отказывался принимать это, — точно такой же реальной была непостижимым образом принявшая его в себя действительность, которая не имела права на существование хотя бы уже потому, что давным-давно стала достоянием истории.
Он убрал бумажник в карман, закурил сигарету и вдруг успокоился. В конце концов что-то такое должно было произойти. Ведь и ехал-то он сюда, собственно говоря, чтобы встретиться с детством. Вот встреча и состоялась. Так чему же теперь удивляться? А уж коли так, то там, за кладбищем, должна быть проселочная дорога. И если пойти по ней влево, то она приведет к воротам пионерлагеря.
Проселок был на месте. И ворота были все те же — из металлических прутьев, выкрашенных в зеленый цвет. И надпись над воротами была та же:
«Пионерлагерь детдома»
И деревянная скамейка у стены, как тридцать шесть лет назад: два врытых в землю столбика и широкая доска поперек. Он сел на скамейку, прислонился к горячей от солнца глинобитной стене и закрыл глаза. А когда открыл их вновь, рядом стояла Ева…
Именно такой она и представлялась ему когда-то: невысокая, статная, в просторном полотняном платье с незатейливой вышивкой по подолу и вороту, прихваченном выше талии черной бархатной курточкой, и коричневых ручной работы лакированных остроносых туфельках. Плавный изгиб шеи, овальное, чуть скуластое лицо, пухлые темно-вишневого цвета губы, щеки, словно припорошенные золотистой пыльцой, прямой, с трепетными крылышками ноздрей нос и под удивленно вскинутыми бровями большие карие с золотинкой глаза. Черные как смоль волосы заплетены в десятки тоненьких длинных косичек.
— Ева, — почему-то шепотом произнес он. — Здравствуй, Ева.
— Здравствуйте, — она говорила на певучем хорезмском диалекте, и он поймал себя на том, что с удивительной легкостью вспоминает давно забытые слова этого древнего языка.
— Не узнаешь?
Она пристально взглянула ему в лицо и покачала головой.
— Нет. Вы, наверное, приезжий?
— Да… Нет… — Он окончательно запутался и встал со скамейки. — Посмотри на меня внимательно, Ева. Не может быть, чтобы ты меня не помнила.
Она пожала плечами.
— Я вас впервые вижу.
Это было, как в мучительном сне, когда, глядя на себя со стороны, вдруг обнаруживаешь, что ты — это вовсе не ты, а ктото чужой, и в то же время сознаешь, что это совсем не так, что это именно ты и никто другой, и, холодея от ужаса, спрашиваешь себя, как это могло случиться и что теперь делать?
— Ладно, — согласился он. — Пусть будет по-твоему. Расскажи про ребят. Ну хотя бы про Петьку Перепаду, Халила Сиддыкова или Инку Войнович…
— Вы их знаете? — Теперь глаза у Евы были удивленные и даже испуганные, но он уже не мог остановиться и продолжал сыпать фамилиями.
— Фаика Саттарова, Наташу Гофман, Илью Зарембу…
— Стойте! — взмолилась Ева. — Откуда вы их знаете?
— Откуда… Неужели ты так ничего и не поняла? Ведь это же я — Миша Вербьяный!
— Миша?
— Ну да же, да! — Дрожащими руками он выхватил паспорт из кармана и протянул девушке. — Убедись сама!