— Я пошел в военкомат. Сказал, что мне восемнадцать лет и что я хочу записаться добровольцем. Парень я был рослый, хотя и худой — все мы тогда были худые, — но мне все равно не поверили. Велели принести документы. Я соврал, что метрика потерялась во время бомбежки. Тогда меня направили на медкомиссию.
Наверное, я и в самом деле выглядел старше своих лет. А может быть, врачи просто сжалились надо мною: я их чуть ли не со слезами на глазах умолял. В общем, взяли меня в армию.
До последнего я об этом никому не говорил. Даже одноклассникам. А накануне отправки отыскал тебя в саду и попросил:
«Кинь в меня яблоко».
Ты рассмеялась, сорвала красное хазараспское, даже руку подняла, чтобы кинуть, и вдруг почувствовала: что-то неладно. Я по глазам увидел. «Зачем?» — спросила. «Просто так. Уезжаю завтра». — «Как уезжаешь? Куда?» — «На фронт». Ты побледнела и выронила яблоко. До сих пор вижу, как оно катится: по дорожке, наискосок, к арычку. Задержалось на мгновение и в воду. И медленно так по течению поплыло.
Ты меня больше ни о чем не спросила. Подошла, положила руки на плечи и поцеловала. И глаза у тебя были мокрые от слез… А я…
Он взглянул на нее и растерянно замолчал: Ева плакала.
Где-то неподалеку послышался, приближаясь, слитный топот многих десятков ног. Четкий, размеренный, он напомнил ему что-то мучительно знакомое, и прежде, чем сверкнула догадка, звонкий молодой голос взмыл в голубое небо.
Вступил еще один голос, и песня зазвучала мужественнее, громче:
Секунда, другая, и десятки крепких мужских голосов грянули припев:
Сомнений не оставалось: шли с песней солдаты. Отряд показался из-за поворота дороги, и, четко чеканя шаг, прошел мимо, в открытые ворота сада.
— Рота-а-а, стой! — скомандовал командир. — Сбор через десять минут. На перекур разойдись!
Ева вытерла слезы: прерывисто вздохнула и поднялась со скамейки.
— Мне надо идти. — Глаза у нее припухли и покраснели. — Прощайте.
Он бережно провел ладонью по ее волосам, и было в этой ласке что-то отеческое. Ева уткнулась лицом ему в грудь, и плечи ее задрожали от беззвучных рыданий.
— Ну что ты… — Он прикоснулся губами к ее лбу. — Не надо плакать.
— Мне страшно.
— Чего ты испугалась?
— Не знаю. — Голос Евы дрожал и прерывался. — Лучше бы вы не приходили.
Она выпрямилась и вытерла слезы, по-мальчишески, кулаками.
— До вас все было просто и ясно. А теперь… Ну как мне теперь быть с Адамом?
«Адам, — повторил он про себя. — При чем здесь Адам?» И вдруг почувствовал, как холодеет в груди. «Паспорт выдан в 1977 году, — прозвучал в сознании ее голос. — А сейчас сентябрь сорок третьего…»
— Так… — Он достал из кармана носовой платок и промокнул им мгновенно повлажневший лоб. Сознание работало лихорадочными толчками. «Сентябрь сорок третьего… Разговор с Адамом, мой отъезд в армию — все это еще только будет… Бог ты мой, да ведь это сегодня, быть может, через несколько минут она кинет в него яблоко… Теперь, после всего, что узнала?»
Он вдруг обнаружил, что размазывает по лицу пот мокрым, хоть выжимай, платком. Скомкал и сунул его в карман.
Ева стояла, глядя на него широко раскрытыми глазами. За ее спиной в саду затрубил пионерский горн, но ни он, ни она его не услышали.
— Ева, — сказал он умоляюще. — Я тут наговорил всякого… Ты не обращай внимания. Ева… Постарайся забыть…
— Забыть? — Она медленно покачала головой. — Но ведь это правда.
— И да, и нет, — он попытался увильнуть от прямого ответа, но Ева была неумолима.
— Так не бывает.
Жаркая волна жалости всколыхнулась в его груди.
— Понимаешь, для меня это правда. А для тебя — вовсе не обязательно.
— Так не бывает, — повторила она. — Правда для всех одна.
«Ты права, — подумал он, едва сдерживаясь, чтобы не закричать. Но не могу же я сказать тебе всю правду. Неужели ты не понимаешь? Я и так сказал столько лишнего! Мое счастье, что ты ни о чем больше не спрашиваешь…»
— Скажите, — она смотрела на него в упор, и расширенные зрачки ее глаз проникали в самую душу. — Я окончу курсы?
Он поколебался, но кивнул.
— И попаду на фронт?
Он кивнул снова.
— И я буду воевать?
— Да! — крикнул он. — И ради бога ни о чем больше не спрашивай!
Непостижимым женским инстинктом она поняла его состояние и опустила глаза.
— Хорошо…
Она помолчала, а когда заговорила вновь, голос у нее был совсем другой, спокойный и немного печальный.
— Я знаю, сейчас вы уйдете и больше никогда не вернетесь.
Горн вовсю гремел над садом, но они его по-прежнему не слышали.
— Можно, я еще раз взгляну на ваш паспорт? — попросила она, делая ударение на слове «ваш».
Он молча достал из кармана бумажник, раскрыл и вытащил из бокового отделения ярко-красную книжицу.
И когда он протягивал ей паспорт, случилось то, чего он больше всего боялся.
Фотография лежала в одном отделении с паспортом. Видимо, он вынул их вместе, и, когда разжал пальцы, фотография скользнула на землю.
Черно-белая любительская фотография с изображением обелиска, даже не самого обелиска, а мемориальной плиты с коротким столбцом выбитых на ней фамилий. И первой в этом столбце значилось Аллабергенова Ева — медсестра.
Он сам сделал зтот снимок год назад недалеко от Варшавы.
Ева долго смотрела на фотографию, потом вложила в паспорт и протянула владельцу.
— Пойдемте, я вас провожу.
Лицо ее было непроницаемо-бесстрастным, голос тоже.
Они шли, мягко ступая по белесой, нагретой солнцем пыльной дороге, и вслед им неслись резкие, отрывистые звуки горна, и он знал, кто это трубит, потому что до самого последнего дня лучшим горнистом детдома был он сам, Мишка Вербьяный.
По необъяснимому совпадению о том же самом подумала и Ева.
— Узнаете? — Она качнула головой в сторону сада. Он молча кивнул. Так же молча они дошли до поворота. Он отыскал глазами знакомую, поросшую бояном тропинку и остановился.
— Дальше я пойду один.
Горн умолк, и стало слышно, как сварливо перекликаются такаллики на озере. Он взглянул на нее сбоку и вдруг почувствовал непреодолимое желание взять в ладони ее смуглое, бесконечно знакомое и родное лицо, и сам удивился тому, как он успел изучить и запомнить его за то короткое время, что они были вместе.
— Ева, — он старался говорить как можно спокойнее, — теперь, когда ты все знаешь… Ну, в общем, ты должна уйти с курсов.
Она медленно покачала головой.
— Я знала, что вы это скажете. Нет, курсы я не брошу.
— Из-за Адама?
— Н-не знаю. Наверное, нет.
«Из-за меня?» — вопрос рвался с языка, но он отогнал его прочь.
— Прощай, Ева.
— Прощайте.
Он сошел с дороги и, сделав несколько шагов но тропинке, оглянулся. Она стояла на том же месте, глядя ему вслед, одинокая и печальная под огромным осенним небом.
И он вернулся. Взял ее за руки и, наклонившись к самому лицу, попросил:
— Кинь в меня яблоком, Ева. Через год. Когда я приду прощаться. Ладно?
Она улыбнулась и еле заметно кивнула.
Таксист оторопел: он мог поклясться, что еще несколько секунд назад на обочине никого не было. Пассажир возник словно из воздуха.
— Надо же, — пробормотал шофер. — Смотрел и не видел.
Он высунулся из кабины и замахал рукой.
— Эге-эй! Сюда идите! — Спохватился, включил мотор и, поравнявшись с пассажиром, распахнул дверцу. — Садитесь, поехали. Я вас уже минут пятнадцать разыскиваю. И в сад сбегал, и по кладбищу на всякий случай прошелся. Куда, думаю, человек мог подеваться? Полчаса не прошло, как расстались. Шляпу-то вы в машине забыли, вот я и… Вам что, плохо? Лица на вас нет.