По дороге в отель, в такси, Гугин по широте души своей, впитавшей-таки, видно, в себя просторы российские какой-то частью, лез целоваться к Пьеру и громко заверял всех, включая и шофера, что мы еще, дескать, всех и вся! обойдем и обскачем! покажем себя! да нам только простор дай! Кого конкретно он имел в виду, понять было невозможно. В конце концов Гугин решил, что слушателей у него явно недостаточно, высунулся по плечи в окошко и завопил на весь ночной Париж с изрядной долей свирепости к "чуждому окружению":
— Научно-технические обмены-ы-ы!
А-а-атмен-ны-ы-ы!!!
Па-асылаи-им, эх, тырпсихолу!
Па-алучаи-им, ох, пепси-колу- у-у"!
Семен Михайлович проснулся на минуту и сказал мягко:
— Не тыр, а тер, Боря! Сколько тебя учить можно!
Шел седьмой день пребывания в Париже. Через двое суток их ожидал самолет, болтанка в воздухе, Москва, родное до оскомины в зубах учреждение.
— …совхоз награждает почетной грамотой товарища Листикова Виктора Николаевича! — представитель протянул руку, и Листиков понял — не всегда он был представителем, ручища была огромная, мозолистая, обветренная, а может и обмороженная до красноты.
Все хлопали, многие улыбались. Но Листикову было невесело. "Неужели ну никак нельзя остаться на вторую смену? — гудело в мозгу. — Можно подумать — желающих хоть отбавляй. Так ведь нет, все равно отзывают!"
Уезжать в пыльный, знойный город, к иудньш однообразным делам не хотелось. "Да кто спрашивал? Кто интересовался мнением какого-то малюсенького неприметненького Листикова?! О нем и вспоминают-то, лишь когда надо быстро и надежно слепить нужную бумагу, отчет", — терзался он.
Листиков, не изменяя укоренившимся привычкам русской интеллигенции, отчаянно самокопал себя, не забывая при этом копнуть и окружающих, сетовал на свою судьбу, искал виноватых и думал — что делать? Но было это всего-навсего минутной слабостью. Уже к ужину он смирился с мыслью, что до будущего лета ему сельской волюшки не видать и хошь не хошь, а в привычное чиновничье ярмо впрягаться надо. Надо нести свой крест, тем более ежели сам его себе выбрал.
Последнюю ночь в совхозном бараке, переоборудованном под общежитие для. приезжающих шефов, Листиков не спал. Он лежал, закинув руки за голову, и думал. О чем? Если бы его кто спросил, о чем он думает, Листиков ответить не смог бы. Да и думы ли это были? Скорее всего нет. Он просто-напросто перелистывал ощущения, переживания, вновь и вновь возвращался к каждому денечку, проведенному здесь, вспоминая не то, что с ним было в этот день, а те минуты, а то и часы полного раскрепощения, полета духа, что были дарованы ему слиянием с землей, с ясным, незапятнанным небом, со всем сущим, а не суетным.
Так Листиков пролежал почти до утра. И не чувствовал он себя после бессонной ночи разбитым, невыспавшимся, как это непременно было бы в городе. Напротив, встал свежим, будто только вышедшим из волшебноочищающей неземной купели.
А часов в десять институтский «рафик» привез смену. И снова были шутки, обычное в таких случаях оживление, вопросы: "Как тут с харчами? Не тоскливо ли? И чем можно развлечься после работы?" Листиков пожимал плечами, улыбался, говоря, что, мол, сами все увидите. Не смутил его даже обидный обычно намек насчет пенсии. Больше того, он только сейчас-то и понял, что спрашивали да намекали ему об этом неспроста, а почувствовав, как он, Листиков, болезненно реагирует на подковырки. Понял и тут же простил этим молодым, шустрым несмышленышам их глуповатый детский садизм… Ему даже стало забавно от мысли, что мог всерьез принимать такую чепуху.
Они успели посидеть за столом, перекусить, выпить на дорожку парного молочка, поболтать о том о сем. И только когда садились в маленький автобусик, у Листикова защемило сердце и мелькнула мысль — а не бросить ли все к чертовой матери да и перебраться с семейством в деревню?!
Но мысль эту, как туманно-нереальную, Листиков прогнал, отмахнулся от нее словно от назойливой летней мухи.
Наутро Дугин и Гугин встали рано — Пьер не дал им разоспаться, поднял звонком ни свет ни заря. Сегодня предстояло главное, основное, то, ради чего и приезжали. Сборы были недолгими.
Стеклянный вестибюль, огромный холл, лифт размерами с комнату и переходы, переходы… Все оглушало, давило, раздражало. После вчерашнего голова была несвежей, глаза просили покоя, да и сердечко начинало пошаливать — то встрепенется, то замрет. Под рубашкой по спине ползли противные холодные струйки пота. О них-то больше всего и думал сейчас Семен Михайлович — еще проступят сквозь ткань пиджака, набухнут темным пятном, что тогда? Позор!
Гугин был посвежее на вид. Но соображал туго: несколько раз тыкался носом в чужие двери, виновато ухмылялся, шутил невпопад. А в целом все было о'кей. Тем более, что и аперитив прибавил сил, поднял настроение.
Не хватало как раз Пьера. Без малого за две недели они привыкли к нему, как к собственным теням, и с трудом обходились без этого беспечного, расхлюстанного парня с манерами денди. Чего-то не доставало для полноты восприятия мира. И не то чтобы скучно было или неловко, а как-то… не так, одним словом.
Вместо Пьера к ним приставили пожилого респектабельного месье в дымчатых очках, сквозь которые не было видно глаз. Лицо у него было розовым, словно рожица младенца, волосы редкие и прилизанные. К тому же, говорил он по-русски через пень-колоду, путался, многого не понимал.
Пока шли Гугин все ныл:
— Слушай, Михалыч, меня же моя Нелька живьем съест! Сожрет с потрохами! Прошу тебя, ну в знак дружбы нашей — давай кончать с ними!
— Еще и не начинали, — также шепотом ответствовал Семен Михайлович, все пытаясь согнать с лица угрюмую гримасу и придать ему благодушно-приветливое выражение. Не получалось.
— Завтра можно не считать: сборы, туда-сюда и тютю! настаивал Гугин. — Мне труба, если ей чего по списку не привезу, — он все норовил вытащить из заднего кармана брюк список, показать, хотя и прежде показывал не раз, в отеле, безопасней к нашему старику с пустыми руками вернуться, чем к ней!
— Не вернемся! — Семен Михайлович помрачнел еще больше.
— То есть?! — остановился ошарашенный Гугин и выпучил глаза.