Расскажу об одном – самом ярком из них (а они – новые талантливые – были на всех факультетах: и у филологов, и у историков, и у геологов, и у астрономов. Их искореняли, их давили, а они были!).
ОЛИМПИАД СОЛОМОНОВИЧ ИОФФЕ. Вот какое сочетание! Вот какой был у нас молодой доцент в самое антисемитское время. Он был ярок и оригинален во всем. Он стоял на возвышении, локтем опираясь на кафедру. На нем была рубашка с небрежно расстегнутым воротом – это при общепринятой униформе: пиджак, застегнутый на все пуговицы, и галстук. Он позволял себе КУРИТЬ, читая лекции. Он шутил и заигрывал с девушками.
В большой аудитории, где в углу на помосте стоял рояль
(аудитория была одновременно актовым залом), Иоффе читал нам лекции по авторскому праву. Он приводил примеры переложений музыкальных произведений: орган – фортепьяно, фортепьяно – скрипка… Кого следует считать автором? Иоффе, перекатывая папироску в толстых губах и щурясь от дыма, садится за рояль и играет токкату Баха. Потом, после аплодисментов, поднимается со стула и говорит: “Есть еще переложение для скрипки. Я бы вам его показал, но, к сожалению, здесь нет инструмента”. Пижонство?
Пожалуй, чуть-чуть. Но какой блеск, какой артистизм! И, главное, он же действительно всё умеет.
На экзамене по римскому праву один из наших немцев вдруг совсем забыл русский язык (скорее всего, конечно, от незнания предмета) и начал с диким акцентом экать, мекать… “Я плёхо каварю по-русски… я не знаю, как это скасат по-русски…” А Олимпиад ему: “А вы не затрудняйтесь, коллега, отвечайте по-немецки, я разберу…”
Но это всё что! Иоффе читал у нас сперва курс римского права, а позже гражданское право. Так вот, вступительная лекция. 53-й год, февраль. Олимпиад Соломонович, брезгливо глядя поверх наших голов через немытые стекла высоких окон на серый, грязный снег, валивший с неба, говорит: “Мы начинаем изучать фундаментальную для юристов науку – римское право. Я мог бы сказать вам о влиянии, которое оказала на римское право работа товарища
Сталина “Марксизм и вопросы языкознания”, но я этого не скажу и перейду прямо к делу”.
Февраль 53-го! Вождь еще жив, и любая речь, любая лекция обязаны начинаться с поклона его трудам, как любой концерт в любом зале страны обязан начинаться “Песней о Сталине”. “О Сталине мудром, родном и любимом…” – это молитва новой церкви. Это обязательное славословие обожествленного идола. Уже потом, позже, это было перенято: в Китае – Мао, в Северной Корее – Ким
Ир Сен.
И при этом вот такое начало нашего римского права. Таков был
Олимпиад Иоффе, блестящий молодой лектор, несший в тех условиях традицию вольного духа университетской автономии.
Я бросил юриспруденцию, но никогда не забывал этого выдающегося человека. И несколько раз наши пути перекрещивались. В 79-м снимался я в Одессе в фильме “Место встречи изменить нельзя”. И вот будто название сработало: недалеко от аркадийского пляжа вижу на одинокой скамейке одинокого человека. Сидит, задрав голову к солнцу. Пригляделся – Липа! – так мы его за глаза звали. Мы оба постарели, и оба это заметили. Мой учитель, мой профессор, автор многих учебников и советская знаменитость, собирался покидать родину. “Семейные обстоятельства и… скажу вам прямо… вообще… делать здесь больше нечего… Видимо, жизнь на закате”. Одесса. Семьдесят девятый год… застойный.
А еще через пятнадцать лет в антракте моего концерта в городе
Hartford, USA, мой продюсер сказал: “Вас хочет видеть ваш профессор”,- и в актерскую комнату вошел… неизменный, незабываемый ОЛИМПИАД СОЛОМОНОВИЧ ИОФФЕ, наш Липа, известный ныне американский ученый, юрист. И новые книги написаны уже здесь. И жизнь, оказывается, не на закате.
Ох, Америка! Резиновая Америка! Всех готова принять! Эх, Россия!
Щедрая Россия! Сколько у тебя талантов, и всех готова отдать!
Но я отвлекся. Я получил записку от Курта – это было в Берлине в феврале 97-го. От того Курта, с которым мы вместе слушали лекции
Иоффе, с которым рядом пережили перелом истории, а потом на многие годы потеряли друг друга из виду.
Мы встретились теперь у него в квартире в Rotehaus – в самом центре бывшего Восточного Берлина. Курт болен – старая, еще военная травма спины опять дает себя знать. После получасовой прогулки чувствуется, что ему не по себе. Но к этому он привык.
Скверное его настроение от другого. “У нас опять наступает фашизм,- говорит он.- После разрушения стены постепенно началась настоящая аннексия со стороны Запада. Мы люди второго сорта, и как таковых нас эксплуатируют и унижают”. Он говорит, что все восточные немцы под подозрением, и каждый должен постоянно доказывать свое право на жизнь. В кругах университетских откровенная разница в зарплате тех, кто получил образование на
Западе, и “восточников”. Совершенно абсурдная ситуация среди славистов и особенно русистов. Педагоги, получившие знание русского языка в России и владеющие им абсолютно, увольняются или снижаются в должности. На их место приходят воспитанники западных университетов, откровенно плохо знающие и язык, и
Россию. Значит, опять правит идеология. Опять проверки и грозные комиссии, добирающиеся до твоих мыслей, выискивающие пятна в твоей биографии.
Я верю в честность Курта и в его объективность. В следующие дни другие “восточные” немцы рассказывают сходные истории. Я подавлен их рассказами. Я не знаю, как оценить это новое знание, как сопоставить с тем, что знал раньше, что казалось очевидным.
Неужели стена неистребима? Ее разрушают в одном месте, она возникает в другом. Уничтожают видимую стену, возникает невидимая. Ее сносят с лица земли, а она идет через людские отношения и прямо через сердце.
Об этом еще надо подумать. Надо почитать книги умных людей, послушать, что говорят другие. Надо подождать и не спешить с выводами. Надо больше знать. Еще есть время…
До этой встречи с моим другом Куртом еще целых восемь лет. А пока за окном 1989 год. Я еду по Германии, и она разрезана на части. Границы, границы внутри одной страны. Как в дальние века, когда Германия была просто набором отдельных княжеств. Как в будущие времена, когда моя родина – Советский Союз – станет территорией множества государств и мне будут ставить в паспорт строгий штамп на российско-украинской границе.
Поезд стучит колесами. Мой сосед все чаще отлучается – готовится к какой-то сложной затее с пересадкой или перегрузкой, бегает к проводникам и в соседний вагон. Всего два вагона и осталось от нашего поезда. Поезд назывался “Москва – Берлин”. Но Берлин позади, мы оставили там все вагоны с нашими военнослужащими, туристами, со всеми, кто “до Берлина”. А мы едем дальше и дальше на запад. Теперь нас цепляют, как добавку, к разным составам, где каждый вагон другой формы и каждый идет в своем направлении
– на Париж, на Милан, на Остенде. Поезд стучит своей морзянкой по Западной Германии.
Здесь густо населено. Много больших и маленьких станций. Мы экспресс, мы мчимся мимо платформ, строений, вокзалов, мы ныряем под мосты и эстакады. В обе стороны ответвляются новые пути.
Чувствуется приближение громадного железнодорожного узла. И вот началось торможение. Спокойнее, спокойнее… За окном уже городской пейзаж и масса движения – электрички, встречные и попутные поезда, отдельные товарные вагоны катятся с горки на сцепку… Еще медленнее… Мы въезжаем под невероятно высокий стеклянный купол. Нарядные, умытые составы почетным караулом стоят по обе стороны нашего движения. Как игрушки – чисто вымытые стекла, сверкающий металл. Откуда вы такие? Где же пыль и копоть дальних дорог? Где пожухлость краски? Где усталость металла и ранняя ржавчина? Ничего этого нет! Игрушки! Игрушки в размер натуры. Еще медленнее. Совсем медленно… Стоп! Солнце бьет сквозь стеклянный купол. Совсем не похоже на зиму, на февраль. Где это мы? А? Запад!