– А помнишь, Ириша, как мы однажды гуляли, а на нас из твоего дома свалилось тело какого-то несчастного самоубийцы, ну чуть не на голову, а ты подняла визг и едва в обморок не упала? – вдруг вспомнилось мне.
– А ты тогда спокойно подошел и с деловым видом взялся щупать пульс и сказал: «Кранты, надо вызвать милицию». Тогда я впервые стала воспринимать тебя всерьез. Ну-у, скажем, серьезней, чем других. Я еще подумала тогда: «Надо же – какой смелый, мертвецов не боится, ведет себя так, как будто на него трупы каждый день валятся», – ответила она, и в ее глазах засверкала огоньками удивительная машина нашего с ней общего времени.
– Да я и сам боялся, но для тебя устроил представление. Как я сейчас понимаю, щупать пульс в таких обстоятельствах уже не обязательно. Впрочем, вот видишь – выпал он на мое счастье, а так бы ты меня еще долго не замечала. Это судьба! Кстати, а я думал, что ты в меня влюбилась после того, как меня отколошматили из-за тебя, помнишь?
– Я не помню, – улыбнулась она еще шире, – колошматили же тебя. Кроме того, я в тебя вовсе и не влюбилась, а просто предпочла тебя другим. Ты мне казался самым верным.
– А я вот помню, что после этого мы стали целоваться, – сказал я.
– А мы еще и целовались? Какой кошмар, чем мы с тобой, оказывается, занимались в детском возрасте!
Мир отчалил от нашего столика и поплыл за ее спиной, размазываясь цветными пятнами. Ясным и четким оставалось лишь ее лицо с сияющими молодыми глазами. Мне стало очень хорошо – впервые за последнее время. Наступила такая минута ясности и покоя, которыми мы награждаемся всего несколько раз в жизни.
«А помнишь, как ты протянул мне руку, а я не смогла достать до нее и упала в лужу и решила, что все – хватит с меня…» – «А помнишь?» – «Нет, это было не так». – «А как? Ты ничего не помнишь». – «Я помню все, что надо. Я только и делаю, что помню…»
Я не стал напоминать ей ту нашу случайную встречу в электричке, напоминание могло прозвучать как упрек, а мне не хотелось ее ни в чем упрекать. Лишь прижгла мимолетная печаль и ревность, что тот ее замечательный женский расцвет достался не мне, и я его уже никогда больше не увижу, и все прошло, и в это было поверить труднее всего, а теперь вот еще – я чувствовал это! – навсегда угасает в моей памяти и та счастливая картинка из электрички. И мне останется только впредь любоваться заставкой в моей памяти из тройного подбородка и располневшего живота. Какой же я дурак, какая несправедливая дрянь эта жизнь…
– Девушка, девушка, пожалуйста, еще пива и… тебе что? Кофе? И еще кофе, пожалуйста.
Да какая разница, что я запомню! Я запомню этот ясный день, этот плывущий за ее спиной мир, пусть даже она и не так красива, как была в юности и молодости, мы все не так красивы, как были в юности, как могли бы быть изначально с рождения, – и что? Все это ерунда, важно, что вот мы сидим сейчас вместе с той, которую я, может быть, всю жизнь любил и носил с собой ее мысленные фотографии в разных видах, что даже еще важнее, чем настоящая, картонная, с надписью «твоя Маша». Что-нибудь унесу и теперь, от хорошего человека всегда есть что унести. Пусть уж не будет этого, как его… трепетанья-колыханья, да и – далось оно тебе! Тогда унесу вот эти ее печальные страдающие глаза, эту мягкую радость зрелого человека, ее еще молодой смех, это спокойствие и достоинство, с которым она говорит и курит. И пусть мы с ней по определению не могли бы быть вместе ни минуты – и не о чем жалеть! – поскольку мы совершенно – не просто разные, но – несовмещаемо противоположные люди… Пусть так, но есть ведь что-то и поважнее общих интересов, и красоты даже: всех этих грудей, ног, задниц и других частей всевозможных тел и – даже… поважнее молодости. Вот этот огонек, например, в ее глазах, легко прожигающий двадцать с лишним лет, и главное – он принадлежит не ей одной, он принадлежит нам обоим, и только нам двоим, только мои глаза зажигаются от этого огня, как будто весь остальной мир обернут против него огнеупорной тканью, – и только наши глаза, только наши…
И тут она сказала то, зачем пришла:
– Скажи, пожалуйста, а вы стихи печатаете?
– А? Что?
– Вы стихи печатаете?
Само упоминание о стихах из ее уст было столь же неожиданным, как если бы передо мной сидел священник и, вместо напоминания о вечернем молитвенном правиле, спросил, не пою ли я на ночь «Интернационал». «А надо бы петь, сын мой». Ее до крайности неромантическая натура, думаю, даже стихи из школьной программы переваривала через икоту, примерно как я некогда науку химию. Сама идея попытаться организовать слова при помощи чередования ударений и ритма могла показаться ей достойной конченого человека. Лучше уж пить, как ее брат. Так мне всегда казалось.