Он почувствовал в ладонях прилив крови засмущавшейся девушки, но ей еще не хотелось убрать щеки из его рук, и только реснички тихо опустились, наполовину потупив сияние неба.
— Не надо, Хория Миронович. Не надо бы.
Он опустил руки, но она все еще стояла, румяная, пунцовая, точно опять куличи пекла. Она стояла и ждала слова, без которого уйти не могла. Она понимала, что она что-то такое совершила, может, это была глупость, может, это был подвиг, но она не могла уйти, не узнав, что же это такое было, а учитель был ее единственным судьей. И он сказал:
— Спасибо тебе, Мария. Теперь иди.
Она повернулась, чтобы уйти, взялась за ручку двери, и в тот короткий миг, пока она поворачивалась и бралась за ручку, тот удивительный голос, который разбудил его в три часа ночи, или, лучше сказать, в три часа утра, исчез, словно сквозь землю провалился. И с порога она спросила уже обычным своим голосом:
— А что будет с историей нашего села? Она что, сгорела вместе со Звонницей?
Он засмеялся, потому что и сам боялся задавать себе этот вопрос. А дело было в высшей степени простое.
— О чем ты говоришь, Мария! История — это не только выкопанные в земле черепки, иконы и старинные звонницы на горах. История — это и межпланетная станция, которая позавчера опустилась на Марсе, и не убранная в поле кукуруза, и то, что происходит сегодня у нас в школе. И даже то, что ты сегодня вторично пришла сюда, и таблетка валидола, которую я перед твоим приходом принял, и костры, которые вот развели во дворе младшие классы, — все это история, Мария! Если хочешь знать, даже вот эта темная кофточка с белыми кармашками, в которую ты сегодня нарядилась, и она может стать достоянием истории.
Девушка сконфуженно улыбнулась.
— Ну уж вы скажете, Хория Миронович! Как же, попадет эта тряпка в историю, только ее там и ждали…
Она решительно открыла двери и вышла, а он подошел к окну посмотреть, как она пройдет в четвертый раз мимо директора. Такая вот картофелина с голубыми глазами, а сколько в ней духа, прочности и решимости! Директор широко расставил ноги, чтобы преградить ей путь, готовясь к длинным объяснениям, но она сделала вид, что не понимает, чего он хочет, и прошла мимо него с такой царственной независимостью, что он несколько даже опешил. Она шла заниматься своим делом, но она не была обычной ученицей десятого класса, она была уже человеком со своими убеждениями, и, казалось, нету в мире силы, которая могла бы ее сделать той самой Марией, какой она была еще час тому назад.
Она подошла к своим ребятам, взяла лопату, принялась умело ею орудовать, и, стоя у окна, Хория подумал, что отныне вот эта самая Мария Москалу стала самым верным, самым преданным его союзником. Придет время, выйдет она замуж, будут у нее дети, но и она, и ее муж, и ее дети будут всегда его союзниками, будут на его стороне, что бы с ним ни случилось, и это было, может быть, самое важное, чего он достиг в свои тридцать с лишним лет. А раз это так, то ехать ему больше некуда, потому что родина учителя есть родина его учеников, и нету другой родины у него.
Часов в десять он вышел из школы, поздоровался с директором, хотя руки ему и не подал. Вышел через калитку на большую дорогу, прошел по ней до самого конца, затем по узкому переулку стал медленно подниматься в гору. Он помудрел за вчерашний день. Сегодня он уже понимал, что от драмы не нужно убегать — наоборот, нужно идти на нее, смотреть ей в самые зрачки. Сгоревшая Звонница все еще оставалась его болью, и нужно было видеть скелет, слепок, графические очертания этой боли, посмотреть руинам в глаза, попрощаться с ними и начать жизнь сначала. Он шел долго, петляя вместе с кривыми переулками, потом, выбравшись в поле, поднял воротник пиджака, потому что было холодновато.
Она сгорела вся, до основания, и он стоял в глубокой растерянности, потому что не знал, как себя вести при таких обстоятельствах. Он был человеком села, и он спрашивал свою родную деревеньку с Буковины: как ему быть? Известно, что села вырабатывают определенные модули поведения на все случаи жизни. Люди знают, как вести себя на свадьбах, на крестинах, на похоронах. Ну а когда соприкасаешься с тропками твоих предков, когда дело их рук, плод их духа, простоявший много веков на горе, и вдруг превращается в руины — как в таком случае быть человеку?
Что ж, оказала ему деревня с Буковины, это тот самый редкий, непредвиденный случай, когда каждый поступает сообразно своему уму и своей порядочности.
Хория снял берет, поклонился праху древнего памятника и, как это водится среди людей, присел на обожженных камнях, чтобы приобщить себя к этому горю. Он просидел долго, и эти своеобразные поминки подействовали на него успокаивающе. Потом он вдруг увидел, что из деревни вышел еще один чудак и тоже пошел полем к Звоннице. Он долго гадал, кто бы это мог быть — в помятой шляпе, в странном каком-то плаще, при галстуке… Увы, ненадолго хватило тех директорских тысяч, а может, правы были опекуны, считавшие, что не нужно было брать денег.
— А что, — сказал воинственно Симионел, добравшись до пепелища, — и добрый день!
Он был застенчив по натуре, этот Симионел. Самое трудное для него было встретиться лицом к лицу с человеком и поздороваться с ним. При встречах с односельчанами в его душе происходила какая-то борьба, и, споря с самим собой, выбираясь из омута своей застенчивости, он всегда здоровался зло, азартно: «А что, и добрый вечер» или: «А что, и добрый день». Хорошо относиться к Симионелу было одним из неписаных правил этой деревни, и Хория всегда с большим старанием следовал этому правилу.
— Будь здоров, Симионел.
— Что, сгорела Звонница? — спросил, но тут же его разобрал смех. Он быстро, обеими руками прикрыл лицо, потому что совладать с настроением уже не мог и в то же время понимая, сколь кощунственным может показаться учителю этот смех.
Хория ответил, глядя в другую сторону, чтобы не смущать его:
— Сгорела вот, на нашу беду.
— А вы, говорят, все по больницам, — сказал Симионел. Сухо глотнул, подавился чем-то, стал откашливаться, потому что лез вовсю смех, а смеяться было не над чем.
— Был вот в больнице.
— Хорошо подлечили?
— Как будто ничего.
Нет, беседы у них решительно не получалось. Симионела мучил смех, и вот ведь напасть какая на его голову! Подумав, он присел рядом с учителем на другой такой же обгоревший камень и сказал тихо:
— Я вот с каким делом пришел сюда. Говорят, вы ищете ту самую книгу, что лежала здесь, в Звоннице, на столике…
У Хории ёкнуло все внутри.
— Да, я спрашивал одно время о ней… А что, уже показалась?
— Она, конечно, не показалась… — Он опять засмеялся и смеялся до конца, с удовольствием, потому что смех тут был кстати. — Она не показалась, но когда она вам будет нужна, вы мне скажите, и я ее вам принесу… На месяц, на год, насовсем — как скажете, так и будет.
— Спасибо, Симионел. Она мне скоро-таки понадобится.
— Ну тогда до свидания. Я спешу, у меня телка не поена.
Он встал, долго и весело спускался по склону холма, довольный тем, что смог быть учителю полезен, и, пока он спускался, в душе Хории все как-то прояснилось, стало на свое место. Конечно же, надо снова, теперь спокойно, вдумчиво, писать книгу о древних памятниках Молдавии. У него теперь был в руках документ, которого не было во всей академии, и важно теперь подчинить этому все силы, все планы, все возможности.
Через некоторое время, когда он возвращался, возле одного из колодцев несколько молодух сплетничали о том о сем, как это водится в каждой уважающей себя деревне. Он поздоровался, прошел дальше и, уже спускаясь по переулку, услышал, как сказала одна молодуха:
— Все-таки вернулся к нашей Жене. Оставил свою Буковину и вернулся.
На что другая возразила:
— Да куда он денется, господи! Это же так редко бывает, когда и он красив, и она красива…
Хория замер вдруг от удивления, затем улыбнулся, потому что вокруг снова пахло спелой айвой. Он уже не гадал, откуда и что, а погружался в этот туманный дух сладости, как погружается лемех плуга в сырую землю, зная, что нету ему других трудов и жизни другой, кроме этого вот труда и этой вот жизни.
1972