Потому что – и этому меня тоже научила высота – всегда и неизбежно приходится снова падать вниз.
Тогда мое путешествие начиналось тоже с запаха. Он настиг – нет, точнее, он захватил меня, – когда наш корабль причаливал к Калькутте: до этого мне казалось, что я еще никуда не уезжал: так прилежно и нелепо каюты «Александрии» напоминали нам привычный комфорт буржуазного жилища. Едва войдя в порт – наш корабль еще качался на волнах, – я сразу почувствовал аромат Востока, земли, близкой мне уже одной своей недоступностью. Разумеется, это был не тот же самый запах высоты, но распознать этот другой залах в суете нашей высадки оказалось намного проще. Ко мне пришло похожее ощущение, возможно, гораздо более тонкое, зато и более очевидное: вот сейчас я вступлю во вселенную, которая заставит меня подчиняться своим законам. Пожалуй, вначале это было приятно – точно ущелье, пересекая которое, ожидаешь увидеть на другой его стороне незнакомый пейзаж, незнакомый настолько, что тут же становится ясно, каким далеким окажется он от тех, заранее придуманных тобою различий; и тогда возникает соблазн попытаться преодолеть эту разницу, вообразив себе другие различия… Но, конечно, из этого никогда ничего не выходит, и ты почти доходишь до того, что винишь действительность за невольное желание разочароваться в своих ожиданиях; и вот мы уже и впрямь разочарованы – настолько сильна в нас жажда заменить тем, предчувствованным, воображенным пейзажем этот, реальный, сменивший тот так резко, что теперь он кажется нам узурпатором. Но единственно возможное существование придуманной картины уже рассеялось без следа – как сон, который тает при пробуждении, всегда побеждаемый мощью и очевидностью вторгшейся в него реальности, силой проложившей себе путь в сознание. Я не раз уже думал об этом и все чаще говорил себе, что, в сущности, и наши скудные усилия, и упорство нашего разума, должно быть, тоже всегда побеждаемы – бедностью, нищетой, непроглядной чернотой действительности, до того скандальной в своей наготе и беспросветности, что мы тут же спешим прикрыть ее мишурой наших иллюзий.
И вот стоило мне сойти на берег, как запах – бесконечная смесь запахов, ставших с тех пор для меня олицетворением Востока, – оказал на меня гораздо более сильное и болезненное действие, чем попрошайки, грязь и нищета, которые тут повсюду. Они-то были вполне ожидаемы, и я был готов к этому; а разница состояла скорее в том, что нищета здесь видимая и почти веселая, во всяком случае, никто ее не стыдится и не скрывает, как в Европе, где она таится в безвестных лачугах и на задворках, почти столь же недоступных, как гора, покорять которую мы приехали. (Хотя, возможно, эти строки – моя ошибка: конечно, в Калькутте тоже есть свои slums,[1] но они здесь так плохо спрятаны, что, на мой европейский взгляд, грань между видимым и невидимым тут почти стерта.)
Наконец мы добрались до гостиницы, а когда Клаус захотел вытащить нас оттуда взглянуть на город, «отклонил его приглашение, отговорившись мигренью. Клаус настаивал тем повелительным тоном, который был ему свойствен временами. «Полноте!..» – сказал я ему. Нет: по правде, я, наверное, вообще ничего не ответил. Придуманная мной реплика слишком красива, чтобы быть правдой, а я никогда не успевал сказать что-то к месту. Вот так и читатель – как же писать, если за твоим плечом не стоит воображаемый читатель? – предвидел это с самого начала: я невольно стремлюсь выставить себя в выгодном свете. Потом, вероятно, эта реплика долго крутилась у меня на языке, и я, жалея, что она не вырвалась сразу, в подходящий момент, запомнил ее, воссоздавая детали того разговора, – быть может, я уже почти неосознанно предугадывал, как под моей рукой рождаются страницы этого дневника, ведь все мы были убеждены, что именно мне придется писать отчет о наших приключениях. В общем, логично, что я – единственный выживший, ибо иначе никто не смог бы рассказать о них… Знаю, юмор такого рода столь же плох, сколь и моя так называемая искренность: с мертвыми не шутят; особенно» моем случае. Скажем прямо: в том, что мои товарищи мертвы, – моя вина.
Я не пытаюсь защититься. Я не хочу «объясниться». Пусть судят меня те, кто считает себя достойным судить, – и пусть это, в свою очередь, станет и их судом.
На следующий день после нашего прибытия состоялся прием. Кажется, мы должны были встретиться там с самим вице-королем Индии или, что более вероятно, с его представителем, так как сам он, как говорили, был слишком занят подготовкой соглашения с Китаем о демаркации тибетской границы. Я заметил англичан, еще плывя на корабле, но это не вызвало у меня никакого желания познакомиться с ними поближе. То немногое, что рассказывал о них Даштейн, выйдя из состояния своей обычной молчаливости, было довольно забавно, но совсем не располагало меня в их пользу, а кроме того, я всегда приходил в ужас от подобных церемоний. Вследствие этого моя мигрень продолжилась, и я воспользовался ею, чтобы перечитать «Дон Кихота» – великолепная подготовка к нашей грядущей авантюре.