Мы все еще не могли разглядеть Сертог, но уже не сомневались: она – там, за облаками, на высоте трех-четырех километров над нами. Она была там – ее висячие ледники, суровые мрачные стены, грохот обвалов, скрежет разрываемых трещин и путаница хребтов – ребра, ведущие в никуда. Но самая высокая точка была не видна, и мы не понимали, как нам ее искать в этом лабиринте шипастых отрогов, узких кулуаров, одиноко торчащих скал и вторичных вершин; в переплетенье ребер, скрученных жестокой эрозией, искаженных дальней перспективой и окутанных туманом.
Мне трудно представить себе, чтобы могло быть на свете другое место, вызывавшее такие же сильные чувства подавленности и бессилия. Впрочем, все мы были угнетены этим зрелищем.
Гора подпустила нас к себе, успокоив легкостью предыдущего пути, и вот мы встретились с нею лицом к лицу: гора была прямо перед нами, и здесь ничего не было. Весь этот гнетущий вид громко кричал нам об этом: вам нечего искать, потому что тут ничего нет. Ничего, кроме Иллюзии, которая правит миром, как утверждают монахи.
Однако мы сохраняли ясное сознание нашей цели, не теперь казалось, что осознание этой цели никак не связано с горой, подавлявшей нас всем своим весом, с этим куском земной коры, вспученной неведомыми силами земных глубин – работа их была столь громадна и зрима, что уже не гора казалась нам ужасной, наоборот: это наше присутствие подле нее становилось не просто бессмысленным, оно выглядело чудовищно-нелепым. Наша гора… Мы чувствовали себя рядом с ней так же, как иногда чувствует себя человек, глядя в глаза ребенка или несчастного, убитого горем, или же тот, кто взялся за неразрешимую задачу, – безоружными. Нам было нечего ей сказать. Покорить ее? В конце концов, это самый простой выбор, но это – тот выход, который находит ленивый разум. Не замечать эту гору мы не могли – она запрещала нам оставаться к ней равнодушными; обожествлять ее как монахи – тоже; и вряд ли бы нас удовлетворили наставления Раскина, призывавшего любоваться горами «оттуда, откуда мог бы спокойно смотреть на нее и старик, и ребенок».
Высочайшая гора стояла тут, надо мной, она затмевала собою небо и подавляла рассудок, мешая мне думать; во всяком случае, замкнутость суженного горизонта ограничивала мои способности к рассуждению, не позволяя заходить дальше самых простых мыслей. Я задыхался, но не из-за высоты: меня душили не столько снег и скалы, сколько негибкость и ограниченность наших поступков. Мы не сумели ответить на возвышенную поэзию этой горы ничем, кроме самых неизобретательных, самых прозаических действий. Мне хотелось махнуть на все рукой, отметая прочь, как дурной сой, весь наш поход, и вернуться в Париж к моим книгам, где я мог бы снова склониться над тонким пергаментом и заняться разбором трудных выражений из рукописи монаха ХШ века. Да, я уже говорил это: я чувствовал себя тут не на своем месте; но мои товарищи тоже выглядели теперь сбитыми с толку.
Все, кроме Даштейна.
– Решительно, монахи были правы, – произнес он внезапно.
Мы озадаченно посмотрели на него. О чем это он?
– Да, монахи были правы. Эта гора – священна. Взгляните вокруг чем выше поднимаешься, тем больше кругом ледяных глыб, тем больше они поражают воображение.
В самом деле, кальгаспоры были такими громадными: никто из нас не мог припомнить ничего подобного. Некоторые из них были высотою с кафедральный собор.
Пока остальные делали привычную работу по устройству лагеря, мне захотелось немного развеяться, я надеялся, что прогулка отвлечет меня от грустных мыслей. Поэтому я стал подниматься по острому гребню боковой морены; время от времени мне преграждал путь какой-нибудь особенно крупный кусок гранита, и тогда приходилось опять спускаться по крутым бокам каменных отложений; но препятствия не казались мне слишком трудными, так как я обнаружил что-то вроде тропинки, возможно, протоптанной горными баранами. Прошло почти четверть часа, а я все еще брел в тумане по подобию тропы, спускавшейся по внешней стороне ледника; этот склон морены уже кое-где захватывал редкий кустарник. Тропка заканчивалась крошечной ложбинкой, зажатой между мореной и склоном горы и представлявшей собой что-то вроде укромной гавани, заросшей высокими горечавками. Лужайка оказалась очень удобной, но, к несчастью, для нашего лагеря этот уголок не годился: он был слишком тесен. Однако тропинка вела дальше, хотя я едва мог разглядеть ее в этой скудной траве. Теперь она снова поднималась, огибая скальные преграды, или переводила через них, ныряя в узкие коридоры, либо карабкалась вверх по ступенчатым уступам.