Выбрать главу

Сосланный в Сибирь, он женился, но уже в 1909 году умер от разрыва сердца, оставив двух малолетних сыновей.

Через год или два после выхода Манучарова в одной из книжек "Русского богатства" за 1896 год, которую дал Гангардт, я неожиданно нашла свое стихотворение:

Расскажи мне, мой милый, мой любящий друг,

Почему, когда солнце сияет

И тепло и светло все вокруг,

Чувство грусти мне сердце сжимает?

Почему этот чистый лазоревый свод,

Что лелеет глаза синевою,

Лучезарной красою гнетет,

Вызывает страданье глухое?

Почему под живительным вешним лучом

В отупении, в позе усталой

Я склоняюсь печальным лицом

Без движенья, в апатии вялой?

Почему поскорее уйти я спешу

От весны, от лазури небесной {108}

И как будто бы легче дышу

Я в тюрьме своей душной и тесной? **

______________

** Я передаю это стихотворение в том виде, в каком оно написано мною, а не в том несколько измененном виде, в каком Манучаров запомнил и передал его.

Я перевернула страницу - на ней был ответ:

Когда мучительно и больно

Сожмется грудь тоской,

Когда твой взор блеснет невольно

Горячею слезой,

Челом склонившись к изголовью,

Подумай в тишине,

Что помнят о тебе с любовью

В родимой стороне.

В минуту горести суровой

Надеждою живи:

Воскреснешь ты для жизни новой,

Для близких и любви.

Не все мечты твои разбиты,

Не все погребено,

И знай, мой друг, грозой сердитой

Не все сокрушено.

Рок не всегда грозит бедою,

Не вечно длится ночь;

День недалек, и пред зарею

Уходят тени прочь.

Под этим стихотворением стояла буква "М".

"Михайловский",- подумала я.

Нужно ли говорить, какое до слез радостное волнение охватило меня: из-за стен крепости мой голос дошел до друзей, и из-за каменной ограды их слово любви долетело до меня***. И эту радость дал мне милый Ман. {109}

______________

*** Оказалось, стихотворение было написано не Михайловским, как я узнала в 1918 году, а в Бутырской тюрьме Басовым-Верхоянцевым по просьбе Н. С. Тютчева.

Глава четырнадцатая

ПЯТЬ ТОВАРИЩЕЙ

ПОКИДАЮТ НАС

Следующий выход из крепости произошел в 1896 году, когда от нас сразу увезли пятерых.

В 1894 году на престол вступил Николай II. Его отец кончил жизнь не насильственной смертью, а от болезни. Волна возбуждения прошла среди нас: наверное, будет амнистия, быть может, и мы увидим свет. Тюремная администрация была уверена, что Шлиссельбург опустеет. Смотритель Федоров поздравлял нас с близким освобождением.

- Скоро барыней жить будете, - с приятной улыбкой объявил он мне, думая, по-видимому, что лучше этого на свете ничего нет.

Офицер Пахалович, заведовавший в то время мастерскими, выказал по этому поводу такой либерализм, что оставил незапертыми все мастерские. Товарищи-мужчины собрались в самой большой столярной, окружили Людмилу Александровну Волкенштейн и меня, а Шебалин, подхватив сначала одну из нас, а потом другую, сделал бешеный тур вальса. Однако этой экспансивности был быстро положен конец. Гангардт, сдержанный и лучше осведомленный, не поддался иллюзии и был недоволен поведением Пахаловича. Вольности, в которые тот преждевременно пустился, были прекращены, и наше настроение мало-помалу упало. Не зная ничего о том, что происходит на свободе, произошла ли коронация или нет, и видя, что никаких перемен у нас нет, мы с течением времени перестали чего-либо ждать.

Так прошел год, когда в мае 1896 года крепость посетил министр внутренних дел Горемыкин, подробности о котором рассказаны в главе "Посещения сановников", и так как никакого намека на возможность изменения нашего положения от него не последовало, то в нас укре-{110}пилась мысль, что никакой амнистии по отношению к нам не будет.

Но в начале ноября того же года, когда мы находились в старой тюрьме на работе в мастерских, внезапно пришел вахмистр и увел одного за другим нескольких лиц, и между ними Людмилу, сказав, что их ждет комендант. Все были в недоумении и тревоге, не зная, что это значило бы. Однако уведенные скоро возвратились. Они были взволнованны и рассказали, что комендант объявил им, что по коронационному манифесту каторга бессрочная заменена 20 годами Василию Иванову, Ашенбреннеру, Стародворскому и Поливанову, а Панкратову, Суровцеву, Яновичу и Л. А. срок сокращен на одну треть, в силу чего Л. А., Суровцев и Янович должны теперь же выйти из крепости. Частичная амнистия, оставлявшая других товарищей в прежнем положении, не приносила амнистированным радости, а Л. А. встретила ее даже с гневом: когда мы, обрадованные, что хоть несколько человек выйдут из нашей могилы, бросились поздравлять ее, она не хотела слышать никаких поздравлений и ликований и лишь мало-помалу примирилась с фактом. Тогда начались спешные приготовления к отправке.

Тяжело было Л. А. покинуть нас после двенадцати лет общей жизни, полной всевозможных невзгод. Она любила нас и знала, что для некоторых нужна, как свет, как воздух. Нежная заботливость об этих лицах сказывалась много раз в последних ее беседах со мной, когда она просила меня не забывать, что для них ее отъезд особенно тяжел... 23 ноября ее и четырех других товарищей Мартынова и Шебалина, 12-летний срок которых как раз тогда кончился, и амнистированных Яновича и Суровцева - должны были увезти.

Последний час перед отъездом Л. А. провела в моей камере. Все время она плакала, я утешала. Трогательные слова, сказанные ею на прощание, были, что в Шлиссельбурге она покидает лучших людей, которых когда-либо знала.

В час дня уезжавших одного за другим стали выводить из камер, а потом из тюрьмы. По выходе из тюремной ограды на обширный двор крепости каждый осво-{111}божденный останавливался, чтоб безмолвным жестом выразить нам свое "последнее прости". Из окон камер мы смотрели на их удалявшиеся фигуры. Каждый, обернувшись в нашу сторону, делал низкий поклон; мужчины снимали шапки и махали ими в знак приветствия, а Л. А., остановясь два или три раза, махала платком. Мы тоже держали в руках белые платки, которые издали легче было видеть через двойные рамы и решетки наших окон. Мы провожали взглядом друзей, возвращавшихся к жизни, и в ту минуту казалось, вокруг нас образуется новая темная пустота. Вот они дошли до ворот и скрылись. Для нас они перестали существовать, словно морская бездна разверзлась и поглотила их; и ни одна весточка не должна была сказать нам, что будет с ними дальше... Темная неизвестность, как "Слепцов" Метерлинка27, всегда и во всем окружала нас...

Отъезд пяти человек из нашей немногочисленной товарищеской семьи не мог не оставить пустоты. Людмила Александровна занимала совершенно особое положение; других, как Шебалина и Яновича, мы высоко ценили за их качества, а Суровцев являлся в нашей среде человеком, единственным в своем роде.

О том, какое значение Людмила Александровна имела для меня лично, было сказано в главе "Тюрьма дает мне друга", а то место, которое она занимала в жизни других товарищей, описано в ее биографии, написанной мной для журнала "Былое", после того как в 1906 году она погибла во Владивостоке при расстреле мирной демонстрации в этом городе **. Потому теперь надо сказать только о тех четырех, которые оставили крепость одновременно с ней.

______________

** Эта биография появлялась последовательно в трех изданиях; последнее было сделано "Задругой" в 1920 году. Она вошла в IV том Полного собрания моих сочинений - "Шлиссельбургские узники".

1. Литвин по происхождению, Людвиг Фомич Янович был членом польского "Пролетариата" 28 и поступил в крепость в 1886 году. При аресте он оказал вооруженное сопротивление и ранил агента тайной полиции. Этого акта трудно было ожидать от человека с такой застенчивой внешностью и сдержанным характером, какими об-{112}ладал Людвиг Фомич. Среднего роста, с темными волосами и небольшой бородой, он имел прекрасные карие глаза, которые поражали своим грустным выражением; еще более подчеркивалось оно общим видом его худощавого лица аскетического типа. Не нужно было много времени, чтобы распознать в нем человека не от мира сего. Сын богатых родителей, помещиков Ковенской губернии, он совершенно не знал цены материальным благам. Я думаю, он мог бы по целым дням не есть и не пить и даже не вспомнить об этом, если бы в установленные часы жандармы через дверную форточку не подавали ему пищи. И никогда он пальцем не пошевелил, чтобы сделать что-нибудь для сохранения своего здоровья в крепости.