Операцию делать не стали. Был поражён весь желудок, метастазы были уже в печени. Просто зашили.
Фанарик в закутке погас. Евгения всё лежала с раскрытыми глазами. Если в первые дни, узнав о диагнозе, по ночам она сама корчилась от жалости и ужаса, то через месяц, когда больная уже умирала, Чечину словно подменили: она отупела. Так же, как и её брат. Они оба не работали – Иван не полетел с вахтой на Север, Евгения сидела в редакции сомнамбулой в очках. При первой возможности смывалась в больницу. Главред Молодов сначала сочувствовал, потом стал без всяких ругать.
Она вдруг избила Князева. Который в очередной раз доверчиво пришёл клянчить деньги. Она гонялась за ним по двору с палкой, дубасила по чему ни попадя. Она не помнила потом об этом.
В изоляторе, где больная уже не вставала, по утрам обтирали потное тело тёплой водой. Вера согбенно сидела в постели как старая чёрная прялка с обдёрганной куделей – волос на голове от облучений почти не стало. Брат и сестра всё делали как автоматы: меняли простыни, вытаскивали судно, пытались кормить, бежали за медсестрой, когда больную сворачивала в постели боль. Пожилая мать Веры, бомбой сидящая на стуле, сама не делала ничего, но почему-то всегда с обидой смотрела на брата и сестру, суетящихся вокруг больной. Точно те ей много задолжали. Она всю жизнь проработала бухгалтером и знала счёт деньгам. Когда брат и сестра останавливали заботу и замирали, начинала обстоятельно рассказывать дочери о соседях и о своем коте Черномырдине. («Представляешь, свежую рыбу перестал жрать. Сардины в масле ему теперь подавай!») Она не понимала, она не хотела понимать, что дочь умирает. Только уже на кладбище она словно пряталась в брата и сестру, обняв их, непереносимо плача.
17
Утром Иван был почему-то бледен и сильно потел. Похмелье, наверное, всё ещё выходит. Евгения подкладывала ему яичницы с колбасой, наливала чаю. Не ушла на работу, пока не добилась твердого обещания, что он пойдет сегодня к Зарипову.
Оставшись один, в маленькой ванной Иван зажёг газовую колонку. Помылся. Потом погладил костюм. Майку с Че Геварой отложил, надел белую рубашку. Почистил туфли. Ощущал легонькую дрожь внутри. Чистое тело по-прежнему обдавало потом.
Положил в карман пиджака паспорт. Ещё раз перелистал трудовую, словно чтобы лишний раз убедиться, что всё в ней в порядке, что Лямин не нагадил на прощанье. Нет – «По собственному желанию». И печать приблямкнута от души. Что тебе подсолнух чернильный. Спасибо, Георгий Иванович. Не плохим ты мужиком оказался.
Шёл по Космической в Управление. В голове уже зудел бас Зарипова. Бас самодовольного, всё знающего мастодонта. Вспоминался почему-то Зарипов-охотник. Зарипов-рыбак.
Из Октябрьска на осеннюю всегда выезжали целой кавалькадой. Машин в семь, в восемь. Впереди, конечно, на внедорожнике Зарипов. Громогласный бас его потом слышно было по всему Шингак-кулю. Расставлял охотников, инструктировал, сам в сапогах до горла, что тебе егерь на охотхозяйстве. За ним всюду шмаляла его дурная собака Альма. Часов в шесть вечера начиналась пальба. Во все направления. Уток трепало в небе догоняющими выстрелами. Зарипов гнал Альму за утками. Альма не шла, подпрыгивала к его лицу. Чечин сидел в обнимку с ружьём. В камышах. Терпел. Зараза Альма долго лаяла над ним. Думала, что утка.
В январе, когда прилетали с очередной вахты, опять отправлялись. Теперь кавалькада катила на подлёдную. Зарипов, конечно, впереди. Опять расставлял, указывал, где бурить лунки. Сам в пышной песцовой шапке с дом, в реглане, в унтах. Рядом с сидящими рыбаками были воткнуты пешни. Рыбаки терпеливо трясли над лунками короткие прутики. Иногда вытаскивали ими. Вытащенные щуки на льду замерзали не сразу. Долго елозились, изгибались. Подобно вялым, вязким мечам. Чечин поглядывал. Старался не отставать. Тряс. Тоже вытащил в конце концов. Щуку. Одну.
В вестибюле не останавливаясь прошёл мимо зеркала в квадратной колонне, перед которым несколько дней назад торчал как дурак, стал подниматься по прохладной каменной лестнице на второй этаж.
Зарипов нисколько не изменился. Правда, нацеплялось на его чёрные кучеря немало белых волосков. Как ниток с подушки. И – очки. Поверх которых смотрели на вошедшего чёрные живые глаза.
– Ну что же ты не идешь? – точно и не прошло семи лет, сказал он, привстав и отдав руку Чечину. Сразу же снял трубку. Чечин вспомнил вдруг, как он гордо, по-татарски, рубил руками, будто топориками, на свадьбе в танце вокруг Веры.