Как мог, Петр сопротивлялся ей — сняв с ног коты, отбивал ими строевой шаг, изображал цокот копыт, беспорядочные движения толпы, удары, возню… Там, где недоставало стуков и хлопков, он принимался насвистывать, трубить, кричать, меняя голоса. Ему казалось, что карцер содрогается от производимого им шума. На самом деле удары кожаных туфель и крики были едва слышны.
Тьма разъедала глаза, но Петр страшился закрыть их, чтобы не оборвать связь с внешним миром. Сознание цеплялось за боль. Боль помогала превозмочь слепоту и одиночество. Еще отец наставлял: «Ничего не бачит тильки тот, кто не хоче быть зрячим».
Петр хотел видеть — если не глазами, то воображением, памятью. В голове стучало: «Я не имею права уподобиться Петеру Шлемелю. Я обязан сохранить свою тень — даже здесь, в темноте».
Мысли путались. Их движение стало затрудненным, болезненным. «Особый режим» Кичина и Филатьева сделал свое дело.
Петр чувствовал, что с ним происходит что-то неладное. Тень, о которой он поначалу думал в переносном смысле, стала обретать конкретные очертания. Вот она вспыхнула у ног светящимся облачком, вот, повторяй движения Петра, заметалась вокруг, то вытягиваясь, и сплющиваясь. От нее исходили живые токи.
Петр обессилепно привалился к холодной стене, закрыл глаза. Ему почудилось, что стена на миг сделалась теплой, что светящиеся токи согрела тело, проникли под кожу, растворились в крови.
С трудом разлепив веки, Петр уставился в черную пустоту.
Светящаяся тень исчезла. Зато появилось ощущение ее за спиной. Там будто крылья выросли. Боясь помять их, Петр опустился на колени, потом упал ничком. Вместе с ним упала и тень.
Петр понимал, что это противоестественно: тень не мозквт светиться, иметь форму крыльев и вообще — плоть. Однако ему так необходимо было поверить в незыблемость своих сил, в прежнюю согласованность тела и души… В отчаянном усилии он перекатился на спину, ожидая услышать треск ломающихся крыл, но тень послушно перевернулась вместе с ним, ничем не выдав себя. На ней было удобно лежать. Она защищала от ледяного пола.
В памяти запульсировали строки пушкинского «Уединения»:
Внешне легкие и беспечные, строки эти таили в себе порох самоиронии. А именно ее-то и не хватало теперь Петру.
Им овладела насмешливость. Она отрезвила его. Сами собой закрылись воспаленные глаза. Стало легко, покойно…
На пятые сутки дверь склепа отворилась, и знакомый юлос с нескрываемым торжеством спросил:
— Ну как, господин студент, не соскучились еще по родным нарам?
Петр догадался, что перед ним тот самый надзиратель, в которого он швырнул ветчиной. Кто знает, может, и не он распотрошил посылку от Резанцевой… Мысль об этом мучила Петра.
«Нельзя быть несправедливым к кому бы то ни было, — думал он в такие минуты. — Даже к тюремщику. Ведь он лишь мелкий исполнитель чужой воли и сам по себе не обязательно плох. Бывают и среди надзирателей сострадательные люди…»
Чем не случай исправить свою ошибку?
— Не держите зла, вахтер, — примирительно сказал Петр, поднимаясь с пола. — Я не имел в виду лично вас, когда… Словом, я сожалею, если это не вы… потрошили…
— Ишь как запел! — обрадовался надзиратель. — У вас у всех на карцер кишка тонка. Изображаете из себя Наполеонов. Тьфу! — и он брезгливо перекрестился.
От незаслуженной обиды у Петра потемнело в глазах.
— Между прочим, — не без труда справившись с собой, заговорил он, — в писании о таких, как я, сказано: «Блаженны алчущие ныне; ибо насытитесь. Блаженны плачущие ныне; ибо воссмеётесь». Но есть там и другие слова, — Петр грудью двинулся на вахтера, тесня его к порогу. — Могу напомнить: «Блаженны вы, когда возненавидят вас люди, и когда отлучат вас, и будут поносить, и пронесут имя ваше, как бесчестное…» Тьфу! — и перекрестился издевательски.
Надзиратель растерянно отступил.
— Это Евангелие от Луки, — с притворной кротостью объяснил Петр. — Нагорная проповедь Спасителя. А вот Евангелие от Матфея: «Светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло; если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно. Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?»