— А меня — в якутские земли, — доверительно сообщил Петр. — Неподалеку будем… Впрочем, кто нам мешает соседствовать уже сейчас? Вас в какую камеру поставили? В нижнюю? Зря! Переселяйтесь на чердак, и немедленно! У нас поспокойнее и нет этой крикливой богемы.
— С охотой, — ответил Федосеев. — Мне и самому не по душе мои соседи. Среди них много революционных авантюристов, а я предпочитаю здравый смысл…
«Декабристы» обрадовались новому товарищу. Сначала Лепешинский, теперь Федосеев — хорошее пополнение.
Вещей у Николая Евграфовича почти не было, зато было множество книг, которые он надеялся увезти с собой в Сибирь. Книги лежали увязанные пачками в цейхгаузе. Многие из них Федосеев забрал на «чердак» — для общего чтения. А в артельную кассу он внес сразу двести рублей — все свои сбережения, накопленные литературным трудом.
Заключенные первого этажа восприняли переселение Федосеева как измену. Особенно злобствовал кондуктор из Одессы Юхоцкий:
— Ишь, чистоплюи! Живут, как на даче, жируют, а корчат из себя народных страдальцев! Откуда у них такие средства, чтобы из лавки кормиться? Они что, держатели банка или заводчики?
Петр спустился к Юхоцкому, пробовал его образумить, но тот стоял на своем:
— Небось на рабочие денежки кормитесь! Аристократы ума! Вырядились в одинаковые сукманы и воображаете из себя братию! Еще и этого очкастика приспособили…
У Петра потемнело в глазах. Он кинулся на обидчика, но его перехватили спустившиеся следом Старков и Лепешинский:
— Возьми себя в руки, Петро! Неужели ты не видишь, что это провокация?
Они повели его наверх, бережно придерживая с двух сторон, а Юхоцкий куражливо расхохотался вслед:
— Вот так и водите теперь этого психа! С намордником… Неужели не видите, что он тронулся?!.
Ночью Петра мучили видения. В одном из них он признал себя — волосы и борода вздыблены, переносье обхватил широкий ремень, еще три, поуже, стиснули лоб и щеки, а губы разодраны удилами…
Им овладел страх. Он забился в угол камеры и там провел остаток ночи. Утром, обессиленный, вернулся на кровать и, с головою спрятавшись под одеяло, забылся неспокойным сном.
Днем к нему вернулось самообладание: он пытался участвовать в общем разговоре, написал даже письмо Антонине. Оно было выдержано в бодрых красках. Часовую башню Петр сравнивал с пансионом, где царят самые свободные порядки, себя — с Обломовым, поглощающим изысканные обеды, а потом нежащимся в теплой постели. С особым чувством он описал свадьбу Абрамовича и Грушчиньской. А закончил послание припевкой, которую услышал на этой свадьбе:
Но к наступлению темноты Петром вновь овладело беспокойство. Чтобы избавиться от него, он подсел к Федосееву, завел разговор о цветах. Это любимая тема Николая Евграфовича. Одних тюремное заключение ожесточает, других, напротив, делает мягкими, впечатлительными — вот как Федосеева. Он не ботаник, не любитель-цветовод, а потому его привязанность к природе не носит практического характера, скорее созерцательпо-философский, поэтический. Он умеет живописать так, что тюремная камера вдруг начинает казаться лугом, над которым веют солнечные ветерки, гудят пчелы, распевают птицы. И уже не слова соединяются со словами, а миллионы разрозненных жизней сливаются в одну большую жизнь, великую и непобедимую…
Почувствовав, что смятение Петра как-то связано с приходом темноты, Федосеев стал расписывать цветение ночной фиалки, в самом близком родстве с которой находятся анютины глазки, троецветка, маткина-душка, братки, иван-да-марья, розопасль, веселые глазки… Всему свое время — дню и ночи, бодрствованию и отдыху. Тьма не обязательно мертва и угрюма. Для многих земных: существ она подобна свету. Надо только научиться различать, что в ней действительно темно, а что несет покой и гармонию…
Голос у Николая Евграфовича тихий, уютный; глаза глядят ласково, оберегающе — им и не хочешь, а поддашься.
Не прерывая беседы, Федосеев увлек Петра к его кровати, уложил и долго сидел рядом, убаюкивая, как ребенка.