Вся наша жизнь была причиной. И мое участие в политических процессах, и то, что муж и я стали постоянными консультантами всех инакомыслящих, и то, что властям надоело отвечать на вопросы, почему адвоката Каминскую не допустили защищать Буковского или известных участников правозащитного движения Сергея Ковалева и Анатолия Щаранского, и то, что мы свободно общались с иностранными корреспондентами (а к таким неофициальным контактам советских людей с иностранными корреспондентами власти относятся крайне отрицательно).
Словом, в несвободной стране мы старались жить как свободные люди.
И власти сделали все, чтобы заставить нас уехать.
Третьим предупреждением был обыск и привлечение мужа к уголовной ответственности. Не заметить такое предупреждение было невозможно. Я понимала, что это начало конца, и все же вела себя так, как будто ничего этого не было.
Первым наступлением на нас после обыска была попытка выселить из квартиры. После смерти моих родителей, а затем отъезда сына с женой в Америку мы вдвоем продолжали жить в этой квартире, в которой прошла моя молодость, в которой я успела постареть, где родился сын, где умерли мои родители.
По советским стандартам это большая квартира, площадь которой намного превышает обычную норму жилья. Но муж, как научный работник, имел право на 20 квадратных метрах дополнительной площади, а я, как адвокат, – на 10. Выселить нас по советскому закону не имели права. Как-то, вернувшись домой после тяжелого и достаточно скандального объяснения в жилищном управлении, я сказала:
– Какие они все-таки дураки. Зачем они затеяли это выселение сейчас? Им нужно дождаться, когда тебя и меня выгонят с работы (а в том, что это должно случиться, я не сомневаюсь ни минуты), и тогда нас спокойно выселят, – ведь права на дополнительную площадь у нас уже не будет.
Со следующего же дня попытки выселить нас прекратились. Нас перестали вызывать для переговоров, в нашу квартиру перестали врываться люди, которым якобы уже эту квартиру предоставляют.
Воцарился относительный покой, если вообще возможно применить к той ситуации, в которой мы тогда жили, это слово.
Новый, хотя и давно ожидаемый удар был нанесен в четверг 19 мая 1977 года. Четверг у мужа неприсутственный день, когда он работает дома или в библиотеке. В тот день ему рано утром позвонил заведующий сектором и попросил срочно явиться в институт. Нужно было подготовить справку по проекту новой (ныне принятой) Конституции. И действительно, когда муж приехал, ему поручили подготовить две справки, срочность которых была так велика, что их текст передавался сразу по телефону. В час дня, когда работа была закончена, тот же заведующий сектором сообщил, что им нужно вместе поехать в другое помещение, где находилась дирекция института, для получения какого-то нового задания. Так мужа привезли на заседание специально созванного ученого совета, на повестке дня которого стоял один вопрос – увольнение мужа.
Приказ о его увольнении был вывешен в тот же день. Оказывается, в то время, пока муж работал над срочными справками, заведующий его сектором сидел в соседней комнате и готовил проект этого приказа. Более всего меня в этой истории поразило и даже больше всего огорчило то, что ученый, доктор наук, юрист, человек, с которым у мужа все 11 лет совместной работы были прекрасные отношения, вел себя как мелкий оперативный работник. Как мог он согласиться играть столь неблаговидную роль! Почему не решился сказать мужу прямо правду и о том, куда едут и зачем едут?..
В четверг 19 мая муж стал безработным. Пятница прошла благополучно. В субботу и воскресенье нас не было дома. А в понедельник рано утром к нам пришли из жилищного управления. И сразу:
– Нам известно, что вы уже не работаете и права на дополнительную площадь больше не имеете. Так что квартиру вам придется освобождать. Дело о выселении мы передаем в суд.
На этот раз я уже не комментировала их угроз дома. Понимала, что в КГБ воспользовались моим советом: «Им надо дождаться, когда тебя и меня выгонят с работы». Но мы твердо решили сопротивляться до последнего, а если не удастся отбиться, что же – жить можно и в одной комнате. Страшно было только одно – возможный арест мужа. Все остальное казалось тогда совсем незначительным.
И опять шло время. Я уезжала на работу – в консультацию, в суд, в тюрьму. Муж оставался дома. Помню, как-то в Лефортовской тюрьме, куда я пришла на свидание со своей подзащитной, я стояла у окна приемной. В этот момент к воротам тюрьмы подъехала черная легковая машина. Мне показалось, что среди сидящих в ней – мой муж. Не знаю, как я дошла до телефона, как дождалась ответных гудков – муж был дома.
А когда приходила домой, мы спрашивали друг друга:
– Все хорошо?
И отвечали:
– Все хорошо.
15 июня ко мне пришла мать Анатолия Щаранского, члена Московской Хельсинкской группы, активиста правозащитного движения и борца за право евреев на эмиграцию. Уже более года прошло с момента его ареста. Ему было предъявлено чудовищное по необоснованности обвинение в шпионаже в пользу США. Ко мне много раз приходили за консультацией по этому поводу друзья Щаранского. Его мать пришла ко мне, чтобы просить быть его адвокатом. Она знала, что у меня нет допуска, но надеялась, что добьется для меня разового разрешения. Знала она и о том, что случилось в нашей семье, и потому пришла ко мне уже после того, как обошла всех адвокатов, которых я через ее друзей могла рекомендовать. Желающих спорить с обвинением в шпионаже она не нашла. Уже не было в коллегии Софьи Васильевны Каллистратовой, которая вышла на пенсию; исключен был из коллегии Золотухин; были отстранены от участия в политических делах и несколько других адвокатов, которые, знаю, не отказались бы от принципиальной защиты.
Я согласилась.
16 июня Ида Мильгром (мать Щаранского) была на приеме у заместителя председателя президиума Московской коллегии адвокатов. В выдаче мне разового допуска было категорически отказано.
В этот же вечер мне позвонил этот заместитель председателя президиума и долго упрекал за то, что не отказалась от этого дела, сославшись на болезнь или занятость.
Прошли пятница, суббота и воскресенье. А в понедельник утром, когда уже уходила в суд, где должна была произносить речь по делу, которое слушалось более двух недель, меня срочно вызвали в президиум.
В кабинете меня принимали два заместителя председателя. Мне дали прочитать письмо, подписанное прокурором Москвы и датированное 17 июня. В письме ставился вопрос о моем исключении из коллегии. В нем говорилось и об обыске, и о том, что муж является автором антисоветской рукописи, и, конечно, о том, что я встречалась с иностранными корреспондентами, которых в советской прессе называли агентами ЦРУ.
– Ты понимаешь, что мы ничего не можем сделать? – спросили они меня.
Я действительно понимала это. Отстоять меня было не в их силах.
А через несколько минут мы с мужем, который ожидал меня на улице, уже шли по направлению к суду, где мне предстояло произнести последнюю в своей жизни защитительную речь. Муж пытался успокоить меня, но это было совсем не нужно. Я была поразительно спокойна. Как будто не произошла эта страшная для меня катастрофа, как будто не наступил конец моей профессиональной жизни.
Все то, что происходило потом, – и ультимативное (под угрозой ареста мужа) требование уехать из Советского Союза, и судорожные сборы в течение 10 предоставленных нам дней, и то, как полковник КГБ сам заказывал нам билеты на самолет в Вену и помогал в оформлении необходимых документов, – все это уже за пределами этой книги.
37 лет в советском суде кончились. Кончились 20 июня 1977 года, в день, когда произнесла свою последнюю защитительную речь в советском суде.