Мы смотрим на всех этих толпящихся людей и пытаемся угадать, кто мать Марины – Александра Костоправкина, кто мать девочек Акатовых. Внезапно мы видим женщину. Она стоит в группе свидетелей и что-то им объясняет. Среднего роста, очень приземистая, почти квадратная, старая. Стриженые, совершенно седые волосы завиваются мелкими кольцами. В волосах большой гребень.
Мне кажется, что одновременно мы со Львом произносим:
– Берта Карповна. Берта Бродская.
Почему мы так хорошо запомнили это имя? Имя жительницы Измалкова, которая и свидетельницей-то не была.
В те дни, когда пропала Марина, Бродской не было. Она отдыхала. Когда Бродская вернулась в Измалково, первые страсти уже поутихли. Люди вернулись к своим повседневным делам, без которых жить невозможно. У Бродской был дом, в котором она жила одна, и неугасший общественный темперамент, для которого уже давно не было выхода. Берта Карповна принадлежала к той породе людей, которых не только в официальных документах, но и в быту называют «старые большевики».
Это не только партийная принадлежность. Это типаж. Часто и внешний облик как у Берты. Это особым образом ровно под гребешок, в одну линию подстриженные волосы. И манера одеваться, сохранившаяся с первых лет после революции. Но главное – это мировоззрение. Мировоззрение несгибаемого, никогда ни в чем не сомневающегося человека. Им не свойственны предположения – суждения всегда категоричны. Эти люди на работе были источником многих бед для сослуживцев. Уйдя на пенсию, они становятся «общественниками». Этот титул дает им право бесцеремонно вмешиваться в чужую жизнь, следить за «моральным обликом» своих соседей. Сделаться вершителями общественного суда над чужой жизнью.
Берта Бродская была именно таким человеком.
Включив ее в список свидетелей, чей вызов он считал обязательным, Юсов знал, что никаких свидетельских показаний Бродская дать не может.
Не было ни одного, даже самого мелкого обстоятельства, которое Бродская могла бы подтвердить или опровергнуть. Юсов вызвал ее, чтобы ее устами в суде говорил «народный гнев», чтобы от нее услышали требования беспощадного приговора.
Старая коммунистка-пенсионерка, она стала первым возбудителем злобы. Все заявления с требованием смерти мальчикам, которых по закону расстрелять нельзя, были написаны ею. Ее подпись на этих петициях была первой. В ее показаниях было записано: «Никаких сомнений в том, что они убийцы. Я убеждена в этом, и я требую для них смертной казни».
«Независимый» судья, вынося приговор, будет не только учитывать, что дело это на контроле ЦК. Он знает, что если его приговор не удовлетворит такого человека, как Берта Карповна, то за этим последует поток негодующих заявлений.
Только для такого психологического давления и могла быть вызвана эта свидетельница.
Мы стояли с Юдовичем в коридоре, ощущая враждебность всех этих людей, переносящих свою ненависть к обвиняемым на нас, их защитников.
Дело мальчиков трижды рассматривалось в судах первой инстанции.
В общей сложности одни судебные заседания по их делу продолжались пять месяцев. Пять месяцев сконцентрированного драматизма. Пять месяцев напряженной работы. Как передать эту скрытую напряженность судебного заседания? Когда внимание обострено до предела. Когда каждая минута ожидания ответа – испытание.
Не знаю, можно ли вообще передать рассказом эту особую, волнующую и изнуряющую атмосферу суда.
Судебные речи – это устное творчество. Компонентами их воздействия является не только мысль и даже не только слово, эту мысль выражающее, но жест, взгляд, иногда улыбка, тембр и модуляции голоса.
Судебное следствие в не меньшей степени устное творчество. Даже стенографическая запись не дает нам о нем представления. В стенограмме все бесстрастно. И слова, и паузы. Читатель не видит, как судья слушает свидетеля и слушает ли вообще. Или сидит, откинувшись на высокую спинку своего кресла, и думает о чем-то своем. Читатель не слышит, каким тоном задают свои вопросы судья или прокурор. Он не знает, слышалась ли в них благожелательность или угроза, а может быть, и откровенная ирония. Читатель не видит, как смотрит судья на подсудимого и что находит подсудимый в его взгляде.
И, наконец, читатель не слышит паузы – живого, полного смысла минутного молчания в судебном зале, когда говорят взгляд или жест и когда бессмысленно и мертво в стенографическом отчете.
Пожалуй, самым трудным, на самом высоком напряжении было это первое слушание дела в Московском областном суде.
Мы понимали, что впереди сложные перекрестные допросы. Понимали, что деспотический характер Кириллова будет создавать дополнительную, не деловую, а потому и наиболее тяжело переносимую нервозность.
И все же.
Судебное заседание объявляется открытым.
Оглашено уже обвинительное заключение.
Сейчас те первые вопросы, которые неизменно задаются по установленному законом порядку.
– Гражданин Буров, понятно ли вам предъявленное обвинение? Признаете ли себя виновным?
Место Алика сзади за спиной Юдовича. Сейчас он встанет и будет отвечать. Все знают, что он не признает себя виновным. Его ответ не должен быть неожиданностью. Лев слегка поворачивает голову, чтобы видеть Алика. И вдруг резкий окрик:
– Я вам запрещаю смотреть на Бурова! Не смейте поворачиваться!
Это кричит не конвойный. Это судья Кириллов так разговаривает с адвокатом.
Когда Лев волнуется, он бледнеет. Когда он злится, у него раздуваются ноздри. Сейчас он стоит, готовый отвечать, бледный, с плотно сжатыми челюстями, с раздувающимися ноздрями. И опять окрик:
– Товарищ адвокат, садитесь! Я не разрешаю вам вступать в пререкания с судом.
– Я требую, чтобы суд дал мне возможность сделать заявление. Прошу занести в протокол мои возражения против действий председательствующего.
И снова судья:
– Товарищ адвокат, садитесь. В свое время я дам вам такую возможность.
И Лев вынужден подчиниться. Председательствующий – «хозяин» процесса. И адвокат, и прокурор обязаны выполнять даже такое, не только не законное, но и лишенное всякого смысла распоряжение.
Я не сомневаюсь, что Лев в удобный момент вновь вернется к этому вопросу, что этот инцидент найдет отражение в протоколе судебного заседания. А сейчас он поступает совершенно правильно, что не дает конфликту перерасти в откровенную перебранку.
Сашиного ответа все ждут с напряженным нетерпением. Ведь он отказался от данного им признания в самом конце следствия, действительно уже после беседы с адвокатом Козополянской, а потом вновь признал себя виновным, а потом опять изменил свои показания.
К счастью, мне незачем поворачиваться, чтобы увидеть его. Он сидит ближе к суду, наискосок от меня, и его лицо мне прекрасно видно.
– Гражданин Кабанов, понятно ли вам предъявленное обвинение? Признаете ли вы себя виновным?
Я чувствую, как общее волнение передается мне.
Вижу, как Саша медленно встает. Его лицо мне кажется бледнее обычного. Успеваю заметить, как пристально, глаза в глаза, смотрит на него председательствующий.
И вдруг Саша резко поворачивается ко мне спиной. Так, что он уже не вполоборота к суду, а прямо лицом к ним. Сзади мне видно, что его голова не опущена, – значит, продолжает смотреть на суд (это как я его учила) и четко произносит:
– Виновным себя не признаю.
– Ни в чем?
– Ни в чем.
И вздох в зале. В этом зале, где только родные подсудимых, мать Марины и еще несколько человек, получивших на это разрешение, – каждый звук раздается очень громко. И этот вздох облегчения родителей, и:
– Мерзавец! – (это прошептала Александра Костоправкина).
Жду привычных слов:
– Садитесь, Кабанов.
Но вместо этого Кириллов просит конвой подвести к нему обвиняемого. И вот Саша стоит перед судейским столом, один среди пустого пространства. В своих коротких, выше щиколотки, брюках, в серой тюремной куртке из «чертовой кожи», в огромных, явно не по ноге, башмаках. Такой нескладный и жалкий.
А Кириллов, приподнявшись с кресла, перегнувшись через стол, отчетливо произносит: