Выбрать главу

Ирина Александровна откинулась к спинке стула, притихла, замерла. Тишина, солнце светит, лучи прыгают по стенам, оклеенным фисташковыми обоями, по мебели в парусиновых чехлах, из сада музыкальными волнами — птичий гам, струятся ручейками запахи цветущих яблонь, груш, вишен и слив, сирени и еще каких-то цветов; от всего этого густого, смешанного аромата в доме светло и приятно, и аспидная тьма быта становится приторно-душной, сладкой; Ирина Александровна и ее Феденька ощущают сладость этой тьмы, чувствуют ее вокруг себя, в себе; и от нее им становится приятно и торжественно-радостно: их мысли растворяются в египетской тьме, да и сами они засахариваются в ней, становятся частью ее, густеют вместе с нею, тяжелеют.

— Ты устал, Феденька, — проговорила томно Ирина Александровна и подалась в сторону от самовара, чтобы еще лучше видеть его, заглянуть за край газеты, которой он прикрыл свое лицо. — Брось, ангел мой, читать-то: темечко повредишь чтением-то, — посоветовала она тревожно-нежным голоском, в котором слышались нотки страха и любви.

— А-а… ничего, маменька, — пробурчал Раевский.

— Как это, Феденька, ничего? — забеспокоилась еще сильнее Ирина Александровна. — Я знала одного человека, читавшего все время Библию. Читал, читал и…

— И-и? И что же, маменька? — вскидывая из-за газеты мутно-зеленоватые глазки, темные стрелочки усов на маменьку и дергая тоненьким и прозрачным, как бы сделанным из бледного, очень бледного фарфора, носиком, спросил Феденька.

— Тронулся…

— И-и? — вскидывая стрелочки усов и носик еще выше над краем газеты, протянул Феденька и, изобразив испуг на лице, хотел еще что-то сказать, но ничего не сказал, закрыл рот, так как неожиданно открылась дверь и в столовую вползла жена священника церкви Покрова Евдокия Осиповна Преображенская — громадная, широкая, как платяной шкаф. Федя молча провел правой ладонью по тщательно приглаженным жидким волосам, пощупал темечко и спрятался за «Новое время».

— С праздничком, Ирина Александровна, — проскрипела деревянным голосом Евдокия Осиповна и двинулась к хозяйке дома, чтобы расцеловаться с нею, а потом плотно усесться в кресло и включиться в чаепитие; ведь она ведет свою дружбу с маменькой Феденьки более двадцати лет, дружбу крепкую, душевно преданную. За двадцать лет немало они выпили самоваров, немало скушали разного варенья, ватрушек и сладких пирогов, немало поговорили и посудачили о соседях: ох, уж и помыли их косточки!

— Ох, — охнула Евдокия Осиповна, наклоняя голову на короткой шее к лицу Ирины Александровны, но так и не наклонила, туловище не позволило. Да и Ирина Александровна, видя движение полных горьковато улыбающихся губ подруги, не подала вовремя свои губы навстречу ее губам; и они троекратно, по православному обычаю, с глубокими вздохами не поцеловались в этот раз с слезами сердечного умиления: проявить такое удовольствие им помешала Семеновна, пискнувшая тоненько, но громко в эту самую минуту, когда они потянулись только что губами друг к другу:

— Как рада я! Рада ужасно, как светлому праздничку, видеть вас вместе! — И закрестилась, и закрестилась на божницу, на огоньки неугасимых лампадок. Помолившись, она выпрямилась, стрельнула острыми глазками по широкому лицу Евдокии Осиповны и, заметив только сейчас лишнюю чашку с блюдцем на столе, подумала: «И для нее, квашни, поставила? Вижу, Иринушка, ждала ее больше, чем меня».

— Я еще не пила, — закаменев на мгновение, отозвалась на слова подруги Евдокия Осиповна, и на ее лице глубже отразилось горе.

— А мы еще попьем. Куда нам спешить за столом, — улыбаясь, проговорила воркующе Ирина Александровна, сейчас же наполнила чаем пустую чашку и подала Преображенской, не успевшей еще опуститься на стул.

Феденька почтительно встал, поздоровался с Евдокией Осиповной, поцеловал ее тяжелую руку, сел на свое место и снова принялся за чтение статьи. Его маменька и Евдокия Осиповна поджали губы, помолчали минутку-две, а потом нерешительно разговорились.

— Семеновна, кушайте, — предложила Ирина Александровна.

— Кушаю, кушаю, моя благодетельница, и без всякого стеснения, — поглядывая украдкой на подруг, ответила Семеновна. Заметив, что они глядят на самовар, она задержала и свой взгляд на нем и чрезвычайно удивилась тому, что ей представилось: самовар в ее глазах раздвоился, вместо одного — два на столе, в кругу чашек и ваз с вареньем. «Так вот они почему уставились глазами на него», — подумала тревожно Семеновна и в страхе перегнулась ко мне, спросила: