— Сестрица, — позвал монашек, — скоро подадут обед?
Иваковская вздрогнула у порога палаты, обернулась и, бросив дикий взгляд на монашка, махнула рукой и выбежала в соседнюю палату. В эту ночь я отвратительно спал: то мне снились собаки, больше черные и лохматые, то генералы разные, с бычьими шеями, в орденах, то дикие буланые лошади, которые гнались за мной и хотели схватить зубами за голову. Синюков разбудил меня. Я открыл глаза и почувствовал, что я весь в поту.
— Пей чай. Давно принесли, небось уже остыл, — проговорил Синюков.
Я остановил взгляд на столике: рядом с завтраком лежала книга Канта. Я быстро поднялся, надел туфли, халат и пошел умываться.
Я вернулся из перевязочной.
— Ну как? — крикнул Синюков.
— На комиссию, — ответил я. — Врач сказал, что рука может работать.
— Думаешь, возьмут?
— И меня назначили на комиссию, — задержавшись на пороге, подал голос Игнат Денисович. — Ананий Андреевич, может, в одну часть попадем?
— Завтра и меня назначат на комиссию, — вздохнул Синюков.
Няни принесли завтраки, чай. Тишина. В ней шуршат туфли нянек. Мне очень грустно и так, словно меня стегает пронизывающий осенний дождик. Грусть горит и в глазах Игната Лухманова и Синюкова. Я стал смотреть в окно. Над противоположным домом засинело небо. И оно грустно — грустит вместе со мною. Я отвернулся от окна, сел за столик. Раненые, кто лежа, кто сидя, завтракали и пили чай. Было слышно, как чавкали их рты, как булькал чай в их горлах, как хрустели на молодых зубах поджаренные корочки французских булок и калачей. Поднялось солнце, заглянуло в окна. В каждом по желтому солнцу. Хотелось подняться, подойти опять к окну, погреть руки на солнце, а потом толкнуть его с подоконника — пусть летит вниз, на тротуар. Поднялся, шагнул от столика, но тут же остановился: солнце висело за окном, над крышей противоположного серого дома; чтобы я не столкнул его с подоконника, оно отпрянуло назад и поднялось выше, и горит, и горит.
— Садись, — предложил ласково Прокопочкин.
— Нет, — отмахнулся я и сел на край его койки. — Я хотел ладонью погладить солнце, когда оно сидело на твоем подоконнике.
— И погладил бы.
— Сбежало и висит над домом.
Прокопочкин улыбнулся и моргнул плачущими глазами, доверчиво скользнул взглядом по моему лицу и, подумав немного, шепнул:
— Хочешь, я сыграю на баяне?
— Не надо, — сказал я. — Здесь мы не одни. Ты выступаешь на вечере?
— Да. Буду играть песни. После обеда состоится репетиция в клубе. Приходи.
Я встал и направился к своей койке. Лухманов легкая на спине и, согнув ноги в коленях, писал. Синюков и Первухин из картона вырезали маски. Гавриил скрестив руки на груди, глядел в потолок. Его живот свисал и лежал на коленях. Он был похож на беременную женщину. Вошла сестра Смирнова.
Синюков расцвел при виде Анны, положил картон на столик и, глядя нежно, влажными любящими глазами на нее, сказал:
— Здравствуйте, сестричка. Садитесь вот сюда.
Сестра улыбнулась, села на стул.
— Маски делаете? — спросила она. — Не надо. Нина Порфирьевна купила их больше сотни. Всем хватит.
Вернулся из перевязочной Алексей Иванович, высокий, костлявый. Его большая лохматая голова еле держится на тонкой шее. Глаза провалились и горят и горят темным огнем. Он тяжело ранен, а ему позволили ходить. Его непочтительность к царице принесла много горя администрации лазарета. Его слова о черном петухе, которого он хотел подарить царице, напугали суеверную царицу, даму с белым лицом, полковника с пышными каштановыми усами и ярко-зелеными глазами, тучного, в орденах, генерала. Последний, к счастью главного доктора, не вышел из здания — умер от разрыва сердца на лестнице. Санитары почтительно вынесли его тело из ванной и вестибюля и под печальную, красивую музыку оркестра положили на грузовую машину, в цветы.
— Он жертва анархии, — выразилась какая-то высокая, в дымчатых мехах женщина и, прижимая платок к глазам, разрыдалась.
— Произведут следствие, — всхлипнул какой-то старичок в генеральской шинели.
Главный доктор Ерофеева вздохнула.
— Э-эх, — крякнул Прокопочкин, глядя плачущими глазами из окна на тело генерала на платформе грузовика, — печальнее нет песни «Хаз-Булата». Вот я, если б начальство позволило, и сыграл бы ее на баяне на прощание его высокопревосходительству.