Выбрать главу

Поднялось солнце. Степь засверкала, заискрилась разноцветными цветами, травами синими. Мулла превратил себя в сокола, взмыл и стал кружить над стадом. Услыхав шум, юноша тотчас же сообщил деду: «Дедушка, берегись, это мулла переметнулся в сокола», — «Внучек, беги, а я останусь, — приказал в страхе старик. — Он ничего не сделает мне: я и так скоро помру. А вот тебе не надо бы связываться с ним. Жил бы покорно, как я… Хан всегда будет ханом, мулла — муллой». Старик замолчал, опустил ниже голову: он уже давно примирился со своей участью. Юноша бросился в аул, не спуская зорких глаз с сокола. Он забежал в огород. Сокол опустился следом за ним. Увидав его на огороде, недалеко от себя, юноша при помощи красного цветка превратился в дыню. Сокол стал муллой. Не теряя минуты, он приказал огороднику: «Сорви вон ту дыню и принеси мне, а я дам за нее хорошую молитву тебе».

Огородник побежал к дыне, нагнулся, чтобы сорвать ее, а она поднялась и полетела. Огородник в изумлении сел на грядку: он никогда в своей жизни не видел, чтобы дыни летали, да еще с его огорода. Мулла переметнулся опять в сокола, погнался за дыней. Дыня залетела в ханский сад и превратила себя в цветок — юноша все время помнил о красном цветке. Прибежали садовник и его дочь. Садовник радостно воскликнул: «Дочка, смотри, какой только что распустился цветок!» Он сорвал его и подал дочери. Та нежно прижала его к своему сердцу. Мулла сразу догадался, сказал себе: «В этот цветок превратился пастух. Я должен взять его и уничтожить». Он подбежал к садовнику, потребовал цветок: «Дай мне его». Садовник ответил: «Святой отец, я этот прекрасный цветок отдам божественному». — «Тогда неси его немедленно хану», — приказал строго мулла.

«Я здесь! — воскликнул хан. — Что шумите?»

Садовник взял у дочери красный цветок и подал его хану. Не успел божественный поднести цветок к носу и понюхать его, как подскочил к нему мулла: «Средоточие мира, сейчас же уничтожьте этот цветок! Это не цветок, а тот самый юноша, который украл у меня и у тебя искусство наслаждения жизнью».

Хан побледнел, в гневе бросил цветок. Мулла нагнулся к нему, чтобы поднять. Цветок в одно мгновенье, почти под его рукой, превратился в просо, рассыпался по земле. Мулла с такой же быстротой, как и цветок, переметнулся в петуха и стал жадно клевать зерна. В суматохе и в спешке святой не заметил, как одно из них попало в туфлю дочери садовника и, выскочив из нее, стало львом. Лев схватил петуха и оторвал ему голову. Хан в ужасе вытаращил глаза и не избежал участи муллы, — лев и средоточию мира оторвал голову.

На шум садовника прибежали батраки, пастухи и женщины. Лев снова стал юношей. Народ сильно изумился и узнал в нем внука старого пастуха. «Как же нам теперь быть без божественного хана и святого муллы?» — обратился батрак с рассеченной губой и выбитыми зубами к батракам и пастухам. Подошли шахтеры: они, узнав тайну муллы от юноши, вышли из шахты. «Думаешь, отец, — начал юноша, — твоей сутулой спине будет труднее жить без ханских палок и сладких молитв муллы?» Пастухи, батраки и шахтеры, услыхав вопрос юноши, задумались, а потом радостно воскликнули все вместе, почувствовав свое счастье в жизни: «Да будет наш праздник на земле!» Юноша взял за руку дочь садовника, сказал: «Мой свет, я хочу показать твое лицо всем». Собравшиеся увидали под покрывалом красный цветок, а в нем, как в зеркале, цветущую землю.

Вот и моя сказка конец, — сказал Мени Ямалетдинов, — а теперь моя пошла обедать. — Он встал, запахнул халат и, опираясь на костыль и припадая на левую ногу, направился к выходу. — В столовой веселее, моя любит на народе… — пояснил он от двери и помахал рукой.

XXIII

На втором этаже, в огромном зале, было много раненых, но больше гостей — дам, сестер милосердия, офицеров. В конце зала, в уголке, — военный духовой оркестр. Вошла Вера Сергеевна Нарышкина. Ее окружили главный доктор, врачи и старшие сестры, молодой белобрысый стройный капитан и в черном костюме Опут. Из петлицы его пиджака светила белая роза. Его черные волосы, приглаженные на прямой пробор, отливали синеватым лаком. Густо-карие выпуклые глаза маслянились. Оркестр грянул гимн «Боже, царя храни». Звуки духовых труб заглушили говор, шаги, звон шпор. После гимна оркестр заиграл какой-то марш. Из дверей коридора ворвалась толпа масок, нарядных и страшных, в зал и, оттесняя дам, сестер и военных к стенам, стала танцевать, кричать на всевозможные голоса, то подражая зверям, то птицам, то животным. Среди ворвавшихся находились черти и домовые с короткими и длинными рогами и бородами, лохматые и смешные медведи, тигры, львы, леопарды, козлы и птицы, Пьеро и Коломбины. То здесь, то там мелькали рога, свиные и козлиные морды, длинные усы Вильгельма. Все это кривлялось, кувыркалось, гримасничало, визжало, пищало и фыркало, обгоняя друг друга. Я и Прокопочкин сидели на подоконнике, недалеко от оркестра. Мы видели с него все, что происходило перед нами. Игнат и Мени Ямалетдинов были на другом подоконнике, недалеко от нас. Синюков и Первухин, нарядившись домовыми, носились по залу, то вскидывая рога, то склоняя, как бы желая ими кого-то зацепить и подбросить к потолку. Монашка не было в зале, — он, видно, отлеживался в палате, замаливая наши грехи. Обе Гогельбоген, Нина Порфирьевна и сестры других этажей танцевали с офицерами-гостями и солдатами, студентами — братьями милосердия. Опут подошел к Нарышкиной. Она, не глядя на него, а куда-то в сторону, строгая, красивая, в темно-коричневом платье, в белом фартуке с красным крестом, далекая мыслями от нашего маскарада, положила руку в перстнях на плечо Опута и закружилась с ним. Ее черные, чуть выпуклые глаза сверкали холодом. Казалось, что танцевала с Опутом не Вера Сергеевна Нарышкина, попечительница лазарета имени короля бельгийского Альберта, а мраморная статуя. Поднялось несколько рук, взвились разноцветные ленты, повисли в воздухе, над головами и на плечах веселящихся, засеребрились снежинки и разноцветные бумажные звезды. В это время вошел из коридора в зал высокий и худой Алексей Иванович. Вошел и, дико озираясь широко открытыми, горячими глазами на танцующих, на пробегавшие с криком и визгом маски, застыл у открытой двери. В его запавших глазах — ужас. Большая курчавая голова едва держалась на тонкой шее: вот-вот сорвется и покатится под ноги кривлявшихся в несущемся вихре масок, танцующих пар — сестер, офицеров, солдат и студентов. Из темной бороды желтели восковые скулы, заострившийся нос, белые зубы. Его длинные руки беспомощно висели по швам. Он был, как заметил я, оглушен музыкой, топотом, шумом голосов, напуган смертельно мордами чертей, домовых, ведьм, медведей, тигров и других зверей и животных.