Выбрать главу

— Они незаконные.

— Но он их, как знаю я, обожает.

— Все это, благодетельница, враки! — убрав улыбку, простонала сводница.

— Враки съели собаки! Но это, Семеновна, так! — Ирина Александровна выпрямилась, возбужденно воскликнула: — Вы абсолютно не знаете ничего о Ряховском! — И подлетела к зеркалу, поглядела на свое отражение в его серебристо-аспидном омуте, колыхнула глубоким вздохом грудь под густо-красным капотом, промолвила: — Нет, я нехороша, я не пара Ряховскому. Вот разве для его капитала? Ха-ха! — хохотнула она. — О, о капитале, домах и хуторе Ряховского надо хорошенько на досуге подумать.

— На досуге, на досуге! Вот и я об этом, благодетельница, и речь веду с вами, — натягивая снова улыбку на длинное и обиженное лицо, подхватила с рвением Семеновна и отлетела от нее на свое место.

Ирина Александровна, не слушая гостью, рассердилась, резко обернулась ко мне и, показывая красивую, еще молодую спину в зеркале, шагнула от него и, проходя мимо, рукой задела газету так, что я выронил ее.

— Нет, нет! Больше ни слова о Ряховском! Запомните это, Семеновна! Будете напоминать о нем — выгоню!

— Слушаю, моя благодетельница. Вы, пожалуй, правы, этот бородач и вас и меня переживет! Пока вы смотрелись в зеркало, я уже отказалась от своих слов. Вполне согласна с вами! — прикрыв веками глаза, проговорила с печальной виноватостью Семеновна.

— Вот видите, как вы опрометчивы, Семеновна. Давайте выпьем еще по чашечке чайку.

— С удовольствием, моя благодетельница.

Хозяйка и сводница принялись за прерванное чаепитие; за чаем, вареньями и ватрушками опять разговорились. Их говорки застрекотали, зазвенели, то усиливаясь, то затихая. Передавать их речи у меня нет никакого желания, так как они опять вернулись к купеческим и дворянским невестам, которые росли, зрели и наливались красотой в городке и в усадьбах. Солнце уже давно село (чаепитие затянулось сильно), сумерки изжелта-коричневые наполнили столовую. Я медленно поднялся из-за стола и, поклонившись Семеновне, прошел в свою комнату с двумя окнами в переулок, заросший темно-зеленым бархатом подорожника. Я зажег лампу, немножко посидел у столика, просматривая полученную по почте книгу «Зеркало теней» В. Брюсова. Я так увлекся чтением стихов, что не слыхал, как ушла Семеновна. Возбужденный ими, я закрыл книгу, разделся, погасил лампу и лег в постель. Не прошло и получаса, как влетела ко мне Ирина Александровна. В этот раз я не прогнал ее. Перелезая через меня к стенке, она охнула и запустила свои пальчики в мою бороду и замерла. Помолчав и дыша пламенем мне в лицо, она отрезала:

— Мне все думается, что это вы, Ананий Андреевич, приходили в мой дом двадцать лет тому назад в одежде монашка, а не кто-нибудь другой: уж больно вы похожи на него, — Она скрипнула зубами и крепко закусила клок моей бороды.

XIV

Феденька, которому сейчас шел двадцатый год, сидел в кресле. Ему не сиделось в нем, не читалось, его одолевала икота, а «Новое время» простыней свисало с его острых колен и краями касалось пола; он, икая, вслушивался в тишину; и нельзя было ему не вслушиваться: в ней возились бесенята. (Он был верующим юношей и ужасно мнителен, мистически мнителен! Да и не раз он говорил мне о бесенятах, которых он видел в углах дома.) Стены его комнаты были увешаны медными старинными иконами, складнями, крестами и крестиками.

— Вы, Федор Федорович, студент второго курса и верите?

— И-и? — пуча мутно-зеленоватые глаза и топорща темные стрелочки усов, восклицал вопросительно Феденька и надолго умолкал, затем выпаливал: — И маменька, как вы живете у нас, не верит ни в голубков, ни в бесенят. А я верю. Я вижу их, правда, не часто, а возню и попискиванье их слышу. Да-с!

— Федор Федорович, вы неправду говорите о своей маменьке: она и теперь видит голубков и частенько говорит о них… и вас, Федор Федорович, называет сизокрылым голубком.

— Она притворяется: ханжу разыгрывает перед Семеновной и другими. Я сердцем чувствую, что она стала другой. Если вы еще, Ананий Андреевич, годок у нас поживете, она, пожалуй, социал-демократкой станет, — простучал он язвительно голоском и бесшумно рассмеялся, раздвигая тонкие губы.

Я не стал возражать ему. На божнице, освещенной желтенькими огоньками неугасимых лампадок, висели, стояли в необыкновенной скученности преподобные, святые, мученики и великомученики; все они жались к нерукотворному образу Спасителя; каждый из них хотел ближе быть к божьему сыну; вся божница-иконостас окаймлена широким и длинным славянским полотенцем; края его касались пола; на них — золотые петушки с высокими зубчатыми красными гребешками; казалось, они вытянули шеи, подняли темные клювы для того, чтобы хором запеть и своим пением развеселить Феденьку. На простенке, между первым окном и вторым, висели тоже иконы, и их было так же много, как и на других стенах и на божнице; на этот простенок, как заметил я, глядел пристально Феденька и шевелил губами, усиками. На этом простенке висели Серафим Саровский, Николай Мирликийский, Георгий Победоносец, старец Герасим и лев, Сергей Радонежский и портрет царя Николая, с которым он (забегаем года на два вперед) шагал во главе демонстрации, рядом с исправником Бусалыго, в первые дни мировой войны, в дни нападения Германии и Австро-Венгрии на Россию. На подоконниках росли в банках столетники, бегонии, фикусы. А на левой боковой стене, за которой была спальня Ирины Александровны, не висело такого множества иконок и икон преподобных и великомучеников; у этой стены, которую Феденька больше всех стен любил, находилась его кровать с горкой сливочно-белых подушек, углы которых рдели вышитыми крестиками и голубками. Над изголовьем кровати темнела деревянная иконка Федора Тылина. Под нею на шелковом малиновом шнурке — металлическая фляжка с непортящейся святой афонской водою. В этих вещах и иконке Федора Тылина заключалось сладчайшее счастье Феденьки Раевского, — об этом счастье Федор Федорович не один раз говаривал мне; об этом не вытерпел — сказал и нынче. А вот и шкаф со стеклянными дверками. Я чуть не позабыл сказать о нем, хотя это и мелочь для читателя, но для Феденьки великая ценность: он часто из этого шкафа извлекал идеи, развивался и вырастал на них. Что ж, скажем немножко и о нем; это необходимо. Шкаф — ничего, славный шкаф, сделан он крепко, основательно, с расчетом на спокойный купеческий характер, был он когда-то, возможно в XVII веке, покрыт оловянно-золотистой краской. Она потускнела на нем, и мне трудно сказать, какой он имеет цвет сейчас. Да это и не важно. Я не о шкафе говорю, а о том, что содержится в нем, на его полках. На самой нижней сложены аккуратно газеты «Новое время» и «Голос Москвы»; на другой (от низу) стояли книги Гоголя, Маркевича, Данилевского, Андреева, Чирикова, Стриндберга и Федора Сологуба; на третьей — книги юридические, учебники за все классы гимназии, комплекты «Нивы» за 1909—1911 годы и Библия на русском языке, с рисунками Доре; на самой верхней, если ее можно назвать полкой, стоял граненый стакан с увядшими цветами, купленными Феденькой на вокзале; рядом со стаканом — «Чтец-декламатор», изданный, в Киеве; судя по цветным шелковым ленточкам-закладкам, свисавшим из страниц, он частенько бывал в руках Феденьки: он любил чувствительные стишки; на предпоследней полке находились любимые книги Феденьки. Эти книги были Дубровина, Шарапова, Никольского, Восторгова, Иоанна Кронштадтского, брошюры Гучкова, Суворина, Меньшикова и других. Заметив, что я рассматриваю эти «произведения», Раевский оживился.