— Ну и спите же вы, батенька, — улыбался мой гость одною стороной лица. — Полдень уже…
— Каникулы… — отвечал я первое пришедшее в голову, гадая о цели его визита. — Имею право…
— Каникулы каникулами, — по-молодецки расправив плечи, прошелся по комнате Любопытнов, демонстрируя мне американские джинсы и японскую, точь-в-точь такую же, как у Антония Петровича, куртку, — а внеклассная работа внеклассной работой… Меня к вам директор прислал. Сегодня ваш график работы на пришкольном участке. Так что к тринадцати часам будьте любезны…
Взгляды наши встретились, и в серых, как будто бы без зрачков глазах завхоза я разглядел вдруг незнакомую мне ранее злость.
— Хорошо, — ответил я тихо, — приду. Что надо делать?
— Окапывать яблони с пятым классом. Всего доброго.
Любопытнов развернулся, показывая мне какой-то затейливый иероглиф на широкой и молодой своей спине. Я видел, как он мелькнул в проеме неплотно задвинутых штор, красивый и стройный, с уверенным выражением бывшего десантника на лице. «Зачем он приходил? — думал я. — Какой-то странный визит… Откуда он знает, что меня не должно быть дома?» Смутное подозрение зародилось в душе. Я и прежде воспринимал Любопытнова с настороженностью. Какой-то неподходящий он был для завхоза. Мужику бы землю пахать, а он с глобусами возился и другой рухлядью из школьной кладовки. И на сто неполных рублей ухитрялся одеваться, словно манекенщик из салона Зайцева. И с нашей братией, учителями, держался высокомерно, вежливо презирая нас всех вместе взятых. И странно — мы, рефлектирующие выпускники педагогических вузов, не могли ничего противопоставить его презрению и тайно, замаскированно, но все же побаивались его. И в тот день я, несмотря на чувство протеста, возникшее во мне при столь странном поведении Юрочки, (так звали мы меж собой Любопытнова), все равно не сумел осадить его и, только когда он ушел, принялся переживать и возмущаться. «Зачем он приходил? И почему обыскивал комнату? Для какой надобности заглядывал в холодильник? Наглец… Ведь он же увидел там икру и колбасу…» Так думал я, а сам одевался, как полагается одеваться, когда идешь в школу — костюм, галстук и все такое прочее… Я зашнуровывал себя, прятал душу и тело в панцирь, готовился к работе, и постепенно тревожные мысли отступили, и я принялся думать о школе. Что буду я говорить детям, работая с ними в саду, какие примеры из истории приведу? Толстой пахал в Ясной Поляне… Чехов сажал деревья в Мелихове и Ялте… Есенин любил косить… Но что же еще-то, что? Мало мне этого казалось. И вышагивая по скрипящему тротуару к школе, я думал, что слабо еще знаю свой предмет с этой стороны и надо бы за каникулы ликвидировать сей пробел…
Благие мысли, дядюшка, благие намерения… А ими, как известно, выстелена дорога в одно малоприятное место. И моя, наверное, тоже, потому что, подходя к школьному саду, я вдруг увидел Сонечку, и просветительские иллюзии мои разлетелись, как голуби при появлении кошки. Сонечка шла — вот жаль — по другой стороне дороги, по параллельному тротуару, и, вначале рванувшись к ней, я все же передумал, не побежал, постеснялся чего-то. Во все глаза глядел я на мою милую в надежде встретиться с нею взглядом, но Сонечка, как сомнамбула, шагала, не видя ничего вокруг. Так мы и разошлись, будто чужие. И с той минуты, дядюшка, я думал уже не об учительском долге, а о несчастной любви своей, целый день думал и потому не помню даже, как окапывал яблони с детьми. Но зато вечер весь в моей памяти, дядюшка, весь, до каждой секунды, кажется, — потому что вечером пред закатом солнца постучалась в окно мое надежда в образе прекрасной неописуемой Сонечки.
Визит прекрасной дамы
О, дядюшка, вы знаете этот пальчик, нежный, ласковый, вы знаете блестящий розово ноготок, знакомы вам сии милые суставчики, в которых, как в иероглифе, видится нам порой целое царство. Ведь вы любили, мой дорогой, и пухлые пальцы дородной супруги вашей хоть когда-то, хоть на день, хоть на час были для вас средоточием всех желаний, и хотелось коснуться их, хотелось ощутить их тепло, хотелось задержать в ладони, хотелось поцеловать… Но хватит, хватит, размечтался, дурачок. Ничего уже нет. Сонечка далеко от меня. И я совсем один на жесткой больничной койке уже который день, которую ночь. За окном идет дождь, стекло все в каплях, словно в слезах. Свет фонаря едва освещает тетрадь, и оттого буквы из-под моего карандаша наползают друг на друга, как тараканы. И мне горько, ох, как горько, дядюшка, и, если бы не эта повесть, я бы, наверное, сошел с ума. Но что за диво! Она спасает меня. Картины будто наяву встают передо мной и успокаивают душу. И вновь я вижу тот вечер, как шел я из школы, усталый и пустой, отчаявшийся и разочарованный. Так важно в столь горькие минуты хоть с кем-нибудь перемолвиться, так важно взглянуть в человеческие глаза. И потому-то, может быть, увидя Марфу Петровну, возившуюся в огороде, я не удержался и, несмотря на нашу размолвку, спросил: