Выбрать главу

А я открыл тетрадь…

Бегство

«Любовь налетела, как вихрь, как ураган, и растрепала волосы, и налила горячей кровью губы, и заставила блестеть сумасшедшим светом глаза. Когда же порыв душевного ветра утих, я понял — люблю…

Простите за столь сумбурное начало, дядюшка. Но не до стиля здесь, дорогой вы мой, где стережется каждый шаг, где каждый глаз, глядящий на меня, есть в результате глаз Антония Петровича… Ночами пишу на краденой тетрадке, краденым карандашом. Вчера стащил со стола дежурной в коридоре. Я вынужден таиться. В любой момент Антоний Петрович может нагрянуть со своей бандою. К тому же приходится спешить, чтоб до выздоровления рассказать вам все, что со мною случилось. Когда же выздоровлю, то покажу я фигу Антонию Петровичу, распахну окно, встану на подоконник и… Тогда-то мы и поглядим, помиловали ли меня…

Итак, с чего же я начал? Ах да, с любви… Да, боже мой, налетела, закружила. Люблю… Ну надо же такому случиться? И все почему? Да потому лишь, что есть на земле одно существо, живой сосудик, наполненный кровью, мыслями, желаниями… Сонечка, где ты сейчас? Несмотря на все коварство твое, я вспоминаю тебя. Я вспоминаю, как шла ты навстречу мне в то тихое утро, откидывая прядь волос со светлого лба, как улыбалась смущенно. Что за трепет был в каждом твоем движении, что за грация в легкой поступи ног. Я думал, глядя на тебя: «Счастье, счастье… Неужели я дождался его?» Вот наконец ты подошла, вот протянула руку, вот склонила головку. Но все-таки я сразу почувствовал — грусть в твоей улыбке, скованность в движениях, задумчивость во взгляде. Откуда ж мог знать я твои мысли?

— Здравствуй, Сонечка…

— Здравствуйте, Константин Иннокентьевич, — прикрыла ты глаза.

Ах, Сонечка, ах, милая фурия, обижали меня твои вежливые обращения. Но я не возражал, я на все был согласен, лишь бы твоя рука была в моей. Я поцеловал ее и прижал к моему сердцу.

— Куда пойдем? — спросил нежно.

— Куда хотите, — ответила ты и тут же добавила: — Но только недолго…

— Но почему же. Соня, ведь вы обещали весь день…

— Я обещала, — потупила ты взор, — но папа…

— Что папа? — вздрогнул я.

— Папа против. Папа не хочет, чтоб мы встречались…

— Сонечка, но вы-то хотите? — взмолился я.

— Я хочу, но папа, он… вы… я боюсь…

— Чего?

— Пойдемте отсюда… Мне страшно…

— Пойдемте, — сказал я, и мы двинулись прочь от города, по полю, по тропинке, едва заметной среди заросшего васильками поля, к лесу.

Я был встревожен. У меня самого беспокойно на душе было в то утро от неприятного предчувствия. Я Сонечку ждал полчаса у окраины города, на скамейке под липой, я жаждал ее появления, чтобы развеять свою тревогу. И вот она шагала рядом, однако предчувствие беды не уменьшалось во мне. Тревога назойливой мухой металась по черепу.

Вы знаете, что такое страх, дорогой мой дядюшка? Наверное, знаете. Хотя вы и прокурор, хотя и стоите на страже законности, но только под форменным вашим кителем с зеркальцами звездочек в петлицах все равно не железобетон, а хрупкое, теплое тело, которое боится боли. И потому вы знаете, что такое страх. Я тоже знаю. Все знают. И даже Сонечка. Хотя у кого поднимется рука обидеть ее? Но в тот день она боялась. Она ведь тогда уже знала, что произойдет. И ждала этого. И мне не сказала почему-то. Быть может, хотела проверить мою силу? Но что там проверять. Я хил и слаб. Четыре поколения моих предков были учителями словесности. И я учитель. Душа моя утончена и нервна. Язык мой шуршит великими цитатами, как дерево листвой. Фантазии мои, будто увеличительное стекло, укрупняют реальность. И если я люблю, то люблю все, до золотистого пушка над Сонечкиной губой. А если я боюсь, то я боюсь, как мышь, убегающая от лисы. Нет, нет, я не герой. И ни к чему меня проверять. Я сразу это говорю. Но ведь тогда я ничего не знал. И думал: откуда тревога? Надо открыть форточку и выгнать эту назойливую муху, мечущуюся по моему черепу. И я открыл форточку и бегал по комнате с тряпкой и все пытался достать муху, но она была вертлява и быстра и уворачивалась от ударов. Когда же вошли мы в лес, я и вовсе разволновался. За всяким деревом виделись мне злодеи. Каждый свист птицы заставлял вздрагивать. «Сейчас что-то случится, — подсказывал мне инстинкт, — сейчас…»

— Эй, постой, писарчук! — оглушил меня чей-то голос.

Я обернулся. Мальчиков было трое. Я их не знал, хотя вся хлыновская молодежь мне знакома. Они были, видно, не местные, на каникулы прикатившие в наш городок, успевшие до дождей прорваться в наши Палестины. Они стояли поперек дороги, смотрели на нас из-подо лбов, лениво пережевывая жвачку. Рубашки их были расстегнуты и завязаны узлом. В промежутке между брюками и узлами виднелись упругие в крупную клетку мышцы. Тогда-то и зашевелился во мне страх. Он был холодный и пружинистый, как налим. Он барахтался где-то в паху, заставляя все тело мое сжиматься, стискивая кожею затылок. Но я все же сумел побороть себя, но я все же заставил себя посмотреть им в глаза. Одно обстоятельство удивило: на лицах их было смущение. Откуда оно? Отчего? Тогда я не мог понять этого. И только после догадался — потому что им было стыдно. Они ведь работу исполняли, а не желание души, вредную работу. Все-таки зело мудр человек в устройстве своем. И убийце наемному, и предателю стыдно бывает. Мальчикам стыдно было, но дело свое они делали. Видно, деньги очень были нужны.