Она-то разве в чем виновата? И не предашь ли ты ее, если уедешь? Что с ней станется? Как обойдется с ней жизнь? И не будешь ли ты потом винить себя, упрекать в слабодушии? Короче, дядюшка, запутался я снова и не знал, как поступить. И так и эдак выходило, не прав я, и так и эдак выходило, кого-то предавал, и где путь правды лежит, не ведал. Уже и Сонечкин дом миновал я, уже и за угол повернул, уже и библиотеку, где девочка моя работала, увидел, а в мыслях ясности не наступало, и я готов был встать посреди улицы, как бездомная собака, не знающая, куда идти. Но жизнь шла, и все куда-то шли, и я со всеми заодно шагал по улице, и, если посмотреть со стороны, казалось, наверное, что шел я куда-то, а я, мой дядюшка, никуда не шел, я просто двигал ногами, я просто нес свое тело, вот ведь какая штука, и легкого порыва ветра хватило бы, чтоб сбить меня с пути. И он явился, тот порыв, меня аж обдало движением воздуха от открытого окна библиотеки, перед лицом моим распахнулись рамы, и Сонечка, как солнышко из туч, выглянула наружу:
— Здравствуйте, Костенька!
Я, дядюшка, чуть в обморок тогда не рухнул, так много неожиданностей скрывала эта девочкина выходка. Как, Сонечка, которая вчера еще пройтись со мной по улице стеснялась, сейчас окно открыла, при всех мне улыбнулась, при всех окликнула! Я видел, как старушка библиотекарша седые бровки вскинула в изумлении, я видел, как девчонки из читального зала склонили кучерявые головки и зашептались заговорщицки, я видел… Но Сонечка словно ничего не видела.
— Подождите, — сказала, — я сейчас выйду…
Тут я совсем опешил и встал, как столб, ничего не понимая. Не знаю, сколько бы я так стоял, кабы не Сонечка, потому что я будто в нокауте был, покачивался даже. Но Сонечка не медлила, выбежала из двери и, под руку меня схватив, потянула куда-то:
— Пойдемте, Костенька, погуляем немного…
И мы пошли с ней по главному тротуару Хлыни, у всех на виду, мимо рынка, мимо блестящих глазок торговок, мимо шепотков, мимо зияющих витрин «Универсама», и Сонечка не стеснялась нисколько, что может папа увидеть ее, и все тянула меня на край городка, к парку. Когда же в парк мы вошли и на скамейку сели, коснулась ласково моего плеча:
— Угадайте, Костенька, что я хочу вам сказать?
Я, как балбес, качал головой, стараясь прийти в себя, стараясь понять, о чем она спрашивает, но рассудок не повиновался мне.
— Ну что, угадали? — Она смеялась и, словно мячик, готова, кажется, была подпрыгнуть, катапультироваться со скамейки. — Угадали, Костенька?
— Нн-е-е-т… — только и выдавил я.
— Ну, тогда я скажу… Скажу… Скажу… Слушайте… Папа мне с вами встречаться разрешил… Разрешил… Разрешил… И я сегодня вас жду вот на этой скамейке в семь часов вечера… Вечера…
И я уже видел, как бежала она от меня, прыгая по-девчоночьи то на одной, то на другой ноге, срывая листики по пути, разбрасывая их в стороны, срывая и снова разбрасывая…
Очень трудно летать вдвоем
Не буду рассказывать, как провел я тот тягучий день. О, это мучительно — ждать радости. Скажу только, что когда, надевая пиджак, сунулся я в карман, то с изумлением обнаружил там написанное утром заявление. Совсем я забыл о нем и недоуменно прочел его, как будто бы не мною оно было создано. «Вот славно, что не было в школе Максима Иваныча, — подумал я, выходя на крыльцо, — вот уж действительно славно…»
Сонечка явилась ровно в семь и уже этим удивила меня, но еще больше поразился я, когда увидел, что она не одна, и белошерстный Рэм (или Сэм) шествует с нею рядом. Боксер шагал упруго, как молодой жеребенок, и налитые мышцы его, словно латы, поблескивали в лучах еще высокого солнца. Я, дядюшка, загрустил при виде такого нежданного явления. Я ожидал, что Сонечка придет одна, что сядем мы с ней на скамейку, что ручку Сонечкину, белую и теплую, прижму я к щеке и нежные слова, которые весь день обдумывал, начну говорить. А тут при псе, под строгой цензурой его взгляда я вдруг растерялся и, когда Сонечка приблизилась, промолвил сухо:
— Добрый день…
А Сонечка, услышав, как холодно я с ней обошелся, лобик наморщила, губки поджала и, робким жестом груди моей коснувшись, сказала тихо: