Ни на кого, однако, не оказался похожим Валерьян, не женился, не пил, крамолы не распространял. Он перво-наперво вскопал огород и кинул в землю семена. Споро они взошли. Любо-дорого было глядеть на всходы. И запах от той травы исходил терпкий, дурманящий. Вот как-то раз увидели соседи, что вышел Валерьян в огород, надергал корешков травы той, промыл их в луже и, севши на завалинку, почал жевать. Час жует, два жует, три — и на физиономии у него блаженство. Задумались тут хлыновцы. Что жует Валерьян? Отчего ему так сладко? Не утерпели, явились к чужаку. «А вы отведайте, — указал Валерьян на огород, — мне не жалко…» Выдернули хлыновцы по корешку, промыли — и в рот. Через несколько минут уразумели, отчего так сладко Валерьяну. Пошли их головы кругом, и мир в глазах вдруг розовым стал, и небо, и поле, и люди — все розовое, и так хорошо на душе, что ничегошеньки-то больше не надо. «А слышь-ка. Валерьян, — сказали тогда хлыновцы, — не дашь ли ты нам семян сей травки?» «Отчего же? — сунул он руку в карман. — Берите…» В скором времени уже вся Хлынь сажала у себя на усадьбах Валерьянов корень, по вечерам сидела на завалинках, жевала. Все было розовым в их глазах, и ничегошеньки не хотелось. И на работу перестали ходить хлыновцы, а если и ходили, то только так, для видимости, и церковь забыли, и даже дети перестали родиться у хлыновских баб, а если и рождались, то с такими же, как у их предков, розовыми, сонными глазами. И жизнь пошла на убыль в Хлыни, заводики закрылись, церковь опустела, железную дорогу повернули в сторону. И ничего-то почти не осталось в Хлыни от прежних времен, только кладбище старинное с огромной ямой посередине. Говорят, там раньше церковь стояла…
Вот так-то, дядюшка, вот куда закинула меня судьбина, и разлетелись в прах мои мечты. Какая уж там, к черту, поэзия, если учеников моих можно по пальцам счесть, да и у тех-то глаза розовые и сонные. Побился, побился и плюнул. Чуть было сам не начал корень жевать. Но тут, на счастье, Сонечку встретил, одну из немногих девушек в Хлыни с пока еще голубыми глазами. И жизнь моя переменилась и смысл высокий обрела… Но ближе к делу, дядюшка, ближе, пора уж и о Сонечкином папе слово молвить.
Сонечкин папа
Кто в Хлыни не знает «Универсама»? Нет таких. Все знают. Потому что «Универсам» — наша гордость, наше главное достояние. В центре Хлыни он стоит, двухэтажный, белый. И заведует им Сонечкин папа — Антоний Петрович Мытый. И оттого к сему зданию я с благоговением отношусь. И проходя мимо, всегда здороваюсь с ним, а в его лице и с Сонечкой моей голубоглазой. Иногда, прогуливаясь перед сном, я даже заглядываю внутрь магазина. И, как обычно, вижу за стеклом шатающегося между витринами белого боксера по кличке Рэм или Сэм, я их не различаю. Сонечкин папа, не доверяя сторожам, приобрел в областном центре двух боксеров, белых, породистых, и они по очереди дежурят в «Универсаме». И стоит мне приблизиться к стеклу, как четвероногий страж бросается в мою сторону, и скачет со всей прыти к стеклу, и ударяется об него твердокаменным лбом, и лает, остервенело и яростно. Но я не отхожу, я стою у окна, потому что знаю: в Сонечкином доме слышен сей яростный призыв, и скоро сам Антоний Петрович или — предел моих мечтаний — Сонечка в сопровождении другого белого боксера выйдет из дома, стоящего всего в трехстах метрах, выйдет будто бы на прогулку, но на самом деле для того, дабы посмотреть, что случилось с их «Универсамом». И если это будет папа, то я заложу руки за спину и пойду отрешенной походкой Канта по деревянному скрипящему тротуару ему навстречу. Не дойдя до него пяти метров, подниму голову и скажу равнодушно, будто и не ожидал свидания: «Добрый вечер, Антоний Петрович». «Здравствуйте, здравствуйте, Константин Иннокентьевич, — ухмыльнется Сонечкин папа, — зря, дорогой вы мой, по ночам людей тревожите. Не быть Сонечке вашей, не быть, уж я постараюсь…» «Но почему же? — уже в который раз задам я один и тот же вопрос. — Чем я плох?» «Да вы не плохи, — прикроет голубые, такие же, как у Сонечки, глаза Антоний Петрович, — но бедны… А ведь это порок, душа вы моя, и немалый. Разве сможете вы Сонечку в добром теле содержать да в приличном одеянии? Куда вам! Кишка тонка. Вы себя-то одеть прилично не можете, не то что женщину свою. Ну, взгляните, что такое на вас натянуто?» И в который раз я смотрю на себя и на Антония Петровича, сравниваю наши туалеты. Да, я сер перед ним и нищ, как черно-белая иллюстрация перед цветной. На Антонии Петровиче кожаный пиджак, розовая рубашка, вельветовые джинсы и кроссовки фирмы «Адидас». Вот каков Антоний Петрович, цветок да и только. Но где он все это накупил? Не пойму. Никогда в «Универсаме» не видал я таких нарядов. «Ну что? Убедились?» — спрашивает Сонечкин папа. «Убедился». «И сделали выводы?» «Сделал». «Так, значит, Константин Иннокентьевич, больше не будете Сонечку преследовать?» «Буду, — говорю я, — буду, Антоний Петрович». «Ну, глядите, как бы вам это боком не вышло, — оскаливается Сонечкин папа. — Пока». Он уходил и уводил за собою Сэма, и злобный пес тоже скалил на меня белые клыки. Вот какова завязка, вот какова экспозиция, дядюшка. Но, несмотря на угрозы Антония Петровича, я все равно наведывался к «Универсаму», смотрел в окно на морду свирепого боксера и дожидался, когда откроется калитка Сонечкиного дома. И иногда — вот счастье — выходила оттуда моя бывшая ученица Сонечка Мытая и тоже вела на поводке белого, как снег, буйного, как вепрь, пса. Увидя ее, я, позабыв приличия, мчался к ней чуть ли не бегом. «Здравствуйте, — говорил, — не волнуйтесь, милая. Это я потревожил спокойствие Рэма. Не ходите туда. Там все нормально. Погуляем лучше…» «Нет, Константин Иннокентьевич, — отвечала мне моя милая, — не могу я с вами гулять. Папа запрещает». «Ах, Сонечка, — не сдавался я, — но ведь вам хочется?» Вместо ответа девочка моя опускала голову. «Хочется, хочется, — отвечал я за нее. — Так пойдемте же…» «Нет, не пойду, — крутит Сонечка головой, — я папу боюсь». «Так сбежимте, Сонечка, сбежимте отсюда! — говорю я, распалившись. — Как, помните, в «Метели» Марья Гавриловна с Владимиром сбегали. Неужель забыли? Я же вам рассказывал!» «Не забыла я, Константин Иннокентьевич. Все помню. Вы очень хорошо рассказывали. Забыть нельзя. Но только не те времена сейчас…» «Как не те, Сонечка? — говорю я ей. — Времена всегда те. Не времена делают людей. А люди времена». «Ох, не надо, — машет рукой Сонечка. — Знаю я, говорить вы мастак…» «Но когда же мы встретимся наедине? — умоляю я ее. — Не могу я без этой надежды жить». «Давайте завтра, — вдруг решается она и отводит глаза. — Я иду завтра… гербарий собирать. Вы мне поможете?» «С радостью? — ликую я. — Конечно! Где мы встретимся?» «На скамейке под липой. На окраине города…» Сонечка тут же уходит, и, провожая ее взглядом, я вижу, как мило она одета. Брючки на ней джинсовые, кофточка фирмовая, кроссовки на ножках с надписью «Адидас».