Летом 1951 года у Шервинского гостила Анна Ахматова. В Песках тогда еще не было высокой пассажирской платформы, и, провожая гостью, Сергей Васильевич переправился через реку со стулом в руках. Встав на стул, грузная уже в ту пору, грустная Анна Андреевна поднялась на высокую ступеньку вагона.
В Песках у художников, на снятых просторных дачах, поселились наши друзья: Раппопорты, Фрида Вигдорова с дочерьми и ее муж Александр Раскин, — друзья и надоумили нас летовать в Песках. Мы были — одна семья, не завидовали чужим верандам и бревенчатым стенам, чаще они, попав из леса в наше приволье, завидовали простору и близкой реке. В Песках стояла и стоит по сей день — добра ей, ныне, присно и во веки веков! — дача архитектора Фисенко, моей благодетельницы Лидии Витольдовны и их сына Алеши. Поселок в густом смешанном лесу, он тянется на многие версты через Конев Бор и дальше в сторону Коломны, до распахнутых лугов, где Москва-река готовится пасть в полноводную Оку.
Щедрое лето всем поделилось с нами, даже шаровая молния влетела в дверь «палаццо» бабы Арины, повертелась над столом, разглядывая странное жилище и всех нас, и бесшумно улетела в окно.
Мать Вали привезла из Киева Светлану и пожила с нами. Еще не кончились трудовые деньги, аванс за книгу. В городе на Неве наборщики и корректоры трудились над страницами «Русского флага», и я гнал от себя мысль о том, сумеем ли мы поселиться в Москве, или придется искать пристанище в подмосковном дачном кольце. Мы привыкли к цыганской жизни. В феврале 1951 года пришлось срочно освобождать комнату в доме по Медведковской, № 24. Нам ее сдала семейная чета, пребывавшая на службе в Австрии, но смертельно заболел муж, его привезли домой, а нас, как и в феврале 1950 года, в канун мартовских выборов, спасла улица Герцена, дом Костиных. Что-то мне подсказывало, что осенью 1951 года улица Герцена уже не сможет нам помочь, — больше нельзя было расставаться со Светланой, поселяться же вчетвером на «режимной», оформлять Свету в школу, не имея прописки, было бы слишком…
Но не надо печалиться! Вот-вот придет верстка из Ленинграда, мы ее мигом вычитаем, вернем в типографию и будем ждать книгу, а с книгой, выпущенной на волю, к читателю, уже ничего не страшно.
Так думал я в августе 1951 года, ожидая присылки из Ленинграда верстки романа. Скоро верстка пришла, но зачем-то было прислано и несколько типографских «блоков» — т. е. сброшюрованных, в бумажной обложке экземпляров книги. Лесючевский уже знал, что набор он велит рассыпать, а будущим внутрииздательским рецензентам удобнее посылать книжный «блок».
В начале февраля 1952 года, через полгода после лесковской благодати и летних иллюзий, я вынужден был написать редактору, великому утешителю Алексею Михайловичу Семенову:
«Дорогой Алексей Михайлович! Вчера в пятый раз не состоялась наша встреча с тов. Лесючевским. Последовало много извинений, но стоят-то они недорого.
Он „твердо“ обещал встретиться в следующие вторник — среду, и встретиться вчетвером: он, Вы, Кузьма Яковлевич[46] и я, т. к. я в упор поставил перед ним вопрос о том, собирается ли он издавать книгу.
Мне его тактика ясна: тяни-тяни, уходи от точных ответов, от конкретной работы, от фиксированных замечаний, авось редсовет или что-либо другое вывезет. Я давно понял, что для моей книги — в сущности ясной и чистой — самым тяжким врагом окажется не тот, кто скажет „нет!“, а тот, кто изловчится ни „да“ ни „нет“ не сказать. Похороны ведь бывают и по третьему разряду, болезненно-длительными, а смерти — мучительными.
Против „тактики“ Вашего главреда у меня нет защиты. А ведь нужно жить. Жить негде и скоро будет не на что. Нужно браться за новую работу, иначе впереди — катастрофа. А как возьмешься, если главное-то повисло на подтяжках, а вместе с ним висишь и ты сам, выслушивая неискренние извинения. Я неуклонно подвигаюсь к безвыходности более страшной, чем в 1949 г., хотя за эти годы сделал все, чтобы люди посмотрели на меня иначе.