Выбрать главу

Ведь я был далек от глубокого, профессионального понимания прозы — это несомненно. Радуясь похвалам Симонова в адрес Виктора, его романа, я, слушая эти похвалы в гостиничном номере, отчасти и поражался: отчего такая горячность и щедрость оценок?

Увы, я, один из первых читателей рукописи, остался не разочарован ею, но как-то спокоен, не взбудоражен и не взволнован. Обширность первоначальной рукописи романа, его лишенное внешних эффектов движение, его, как мне показалось, ровность не вызвали во мне восторгов. Мне и не с чем было сравнивать роман Виктора — очень многое в литературе проходило тогда мимо моего сознания, мерилом прозы для меня оставалась классика, и только классика, или уж такая «приперченная» проза, как рассказы Бабеля или сатирические романы Ильфа и Петрова. Процесс развития современной прозы как новая реальность мною еще не осмысливался. Если исходить из этого, то мне и не следовало возникать в редакции «Нового мира», — пусть читатель знает и это, ибо так оно и было.

Но что-то Константин Симонов знал или подозревал обо мне, чего не знал и я, во что-то поверил, — и на следующий день мы сели в московский поезд. Меня, новоиспеченного члена Союза писателей (с лета 1946 года), ждало представление Александру Фадееву: предложение о редколлегии журнала на рассмотрение Оргбюро ЦК ВКП(б) должен был подписать Фадеев.

Я уже упоминал об обеде у Симонова в доме на Беговой. Разговор шел самый нецеремонный и дружеский, Фадеев расспросил меня о моих делах, ни в душу, ни в «анкету» не лез.

И вдруг, отвлекаясь от темы, уже переговорив со мной обо всем, Фадеев сказал:

— Не знаю, как помочь Ангелине. Ее назначили на главную роль в пьесе Сашка́ «Мечта», она попросила меня прочесть. Знаешь, Костя, какой-то бред. Ничего не могу ей присоветовать…

Я даже вздрогнул: господи, как хорошо, что умный, понимающий человек справедливо оценил пьесу, доставившую мне и моему другу, Абраму Акимовичу Гозенпуду, такие огорчения.

Имя ленинградского профессора, доктора наук, талантливого музыковеда и театроведа, полиглота А. Гозенпуда ныне широко известно. Тогда и он был киевлянином, перевел на украинский язык несколько пьес Шекспира, с датского — комедии Людвига Хольберга, с немецкого — лучшие пьесы Гауптмана, много и с блеском писал о театре Леси Украинки, о выдающихся музыкантах России, преподавал в консерватории и театральном институте.

В июле 1946 года нам обоим в один день позвонил Корнейчук, сказал, что нам давно пора вступить в писательский коллектив, напрасно мы сторонимся Союза, он должен стать и нашим домом. Это был шаг добрый, искренний, без задней мысли. Но надо было знать гипертрофированную застенчивость и скромность Абрама Акимовича и мое наивное представление, что писатель — это нечто такое высокое, такое другое, отличное от нашей поденной работы, чтобы понять, почему мы так и не пришли на Подвальную улицу, в Союз писателей с заявлениями о приеме. Вспоминали разговор с Корнейчуком, настойчивые звонки секретарши Союза писателей, чувствовали в душе и некоторую благодарность, но заявления о приеме в Союз писателей у нас просто не получались; едва написав строку, мы со смехом объявляли себя Хлестаковыми, авторами «Юрия Милославского».

Месяц спустя, так и не подав заявлений, мы получили выписки из решения СПУ о нашем приеме[7]. Мы встретились с Корнейчуком, вручившим нам членские билеты. Обласкав нас, одарив обаятельной белозубой улыбкой, он сказал — напомнив случившееся за сто лет до этого с Белинским и молодым Достоевским, — что хотел бы не «войны», а товарищеских отношений, ведь о пьесах лучше говорить до премьер и публикаций, когда критика и спор могут принести творческую пользу.

Мы унесли от него по экземпляру пьесы «Мечта».

Сколько могли, оттягивали встречу с ним и с Вандой Василевской, преданно его любившей женой. Ее польская довоенная трилогия была в числе моих любимых книг, мне в них чудилась та же сила и народность, что и в романах Бласко Ибаньес.

«Мечта» поставила нас в тупик не меньше, чем Ангелину Степанову.

Вот с чем мы столкнулись, что должны были разыграть актеры Художественного театра: у героини «Мечты» (не запомнив имен, назову ее Мария) — день рождения, она ждет возвращения любящего мужа, ждет подарка, обещанных хороших чулок, — в послевоенный год и это непростая забота. А муж, забыв обо всем, по дороге домой истратил деньги на покупку… микроскопа. Муж — ученый, кажется, крупный ученый, но зачем-то ему понадобился выставленный в магазинной витрине микроскоп.

Мария потрясена. Она разрывает с невнимательным мужем. Ей нужны деньги на жизнь, и она решает продать присланную ей братом-полковником из Германии старую картину. С этим полотном она попадает к антиквару, разумеется, чужестранному агенту, валютчику и проходимцу. В интеллигентном доме Марии и ее ученого мужа никому и в голову не приходило, чье полотно содрал с подрамника брат-полковник, но осколок старого, собственнического мира сразу же узнает знаменитую картину Рембрандта. Мария потрясена тем, в какую она угодила западню, на какую вступила гибельную стезю, и она попадает в нервную клинику.

вернуться

7

В марте 1989 года сын Максима Рыльского, директор Киевского литературно-мемориального музея его имени, Богдан Максимович Рыльский прислал мне письмо с размышлениями о «Записках баловня судьбы» (по журнальной публикации), добрыми и расположенными, и с указанием на несколько частных неточностей, за что я ему благодарен. По поводу этого места «Записок» Богдан Максимович заметил, что «здесь у читателя может сложиться впечатление, что Корнейчук в этот период был руководителем Союза писателей Украины. Это не так. Председателем Союза Корнейчук стал с 14 ноября 1946 года, а до этого с 27 июня 1944 года этот пост занимал М. Ф. Рыльский». Тут нет предмета спора: Максим Фаддеевич, с его нелюбовью к канцелярщине, к формальностям, к казенной стороне жизни, конечно же оставлял своим коллегам по Союзу, его секретарям или членам президиума полную свободу действий. Все, о чем я здесь написал, слишком памятно для меня и описано точно.