Выбрать главу

М-да… Меня уже не радовали ни деньги, ни золото, я даже перестал думать об опасности. Хотя теперь она подстерегала нас на каждом шагу, без преувеличений.

Заднее и два боковых стекла нашей машины были пробиты пулями. Я смотрел на аккуратные дырочки в центре стекла и прокручивал в голове события.

Мы мчались в сторону станции по какой-то ухабистой дороге, машину швыряло так, что мне приходилось держаться руками за сиденье и пружинить ногами. После такого дерзкого расстрела патрульных ни о каком заезде к Свете домой не могло быть и речи. Я вообще предлагал идти пешком, но Гадо запротестовал, услышав, что до станции больше часу ходьбы. Мы были слишком нагружены, к тому же эти автоматы! Бросить их в тот момент, когда охота на нас достигла своего апогея, было более чем глупо. Мы очень спешили и суетились там, на дороге, и потому ни о чем не расспросили оставшегося мента. Он мог многое бы рассказать нам. Думаю, он не рискнул бы изворачиваться и лгать. Теперь уже поздно…

Нам оставалось проехать самую малость пути, до какой-то заправочной, о которой говорила Света. Дальше — пешком, всего десять минут. Было еще темно, ни одной звездочки на небе, словно звезды решили помочь нам, беглецам.

Света резко крутанула баранку, и машина въехала в узкую улочку поселка, где нас тотчас встретили дружным лаем собаки. Поганые псы в ярости бросались на заборы, некоторые увязывались за машиной, как будто она была нашпигована сочными костями. Так бы и полоснул их из автомата, чтобы заглохли и не мешали думать! Мы были на окраине. Проехав несколько сот метров, Света остановилась и заглушила мотор.

— Приехали, — сказала она и повернулась к нам. Бедолага осунулась и была сейчас похожа на бабу с рынка. Весь ее понт и лоск куда-то испарились, в глазах застыл страх. Слово «приехали» она произнесла так обреченно, словно впереди ее ждала пытка. Гадо тоже заметил в Свете эту перемену и почувствовал её настроение.

— Чего скисла, девка? — не так спросил, как упрекнул он её, намекая на «подачу» и вообще. — Деньги на блюдце не подносят, а назад пути нет, — сказал он. — Будешь думать и вспоминать, сойдешь с ума. Доберёмся до «тихой бухты», уколешься по-человечьи и всё забудешь. Не горюй!

— Я не колюсь, — вяло ответила она.

— Да?! А наркоту зачем прихватила тогда?

— Так…

— Ну-ну… Пусть будет так, — не поверил он ей. — Веди, Сусанин! Некогда рассусоливать.

Спрятав автоматы под куртками, мы двинулись от машины. Сумку с деньгами и дипломат нес Гадо, я взял баул. Света, как настоящий поводырь, шагала впереди, мы чуть поодаль и сбоку.

Благополучно обойдя бензозаправочную станцию — рядом с ней светилось огнями небольшое дорожное кафе, — мы спустились в ложбину и прошли метров сто в кромешной тьме. Я то и дело спотыкался о какие-то булыжники и матерился, как сапожник, когда подлый камень приходился на большой палец. Проклятые туфли давали о себе знать: мои ноги просто ныли от боли, и я едва ступал на правую ступню.

— Сейчас будет железнодорожная насыпь… Приготовьтесь к подъёму, — предупредила нас Света и свернула налево.

— Наконец-то мы на рельсах, Кот! — воскликнул Гадо обрадованно, почувствовав под ногами гравий. — Лучше становиться на рельсы, чем на лыжи! — пошутил он по-лагерному, имея в виду, конечно же, не обычные лыжи.

Теперь топать стало намного легче, и я облегченно вздохнул.

— А где станция-то?! — настороженно поинтересовался Гадо, не приметивший никаких огней впереди.

— Сейчас будет небольшой подъем, затем — поворот. Оттуда видно, — не сбавляя хода, пояснила Света.

— Это хорошо, Свэ-тла-на. Там люди… А здесь красота!

Гадо неожиданно для нас негромко затянул что-то по-таджикски. Его монотонное, но весёлое пение неожиданно так рассмешило меня, что я едва сдерживал смех. Сила песни в том, что она невольно переключает мысли человека, как некий хитроумный прибор. Оттого-то на войне и в лишениях так ценится хорошая песня. До последних времен в лагерях неофициально запрещали иметь гитары и баяны. Менты побаивались сплочения зеков, не позволяли нам собираться группами, и потому весь скудный музыкальный инструментарий находился в клубе, в руках активиста-распорядителя. Но выступать со сцены где бы то ни было порядочному зеку «западло», а топать каждый день в клуб побренчать где-нибудь в углу, в одиночестве, надоедало. В бараках долгие годы висели только радио-точки, потом разрешили телевизор, один на отряд. Активисты же играли от вольного и каждое утро, даже в лютый мороз и метели, стояли на разводах со своими трубами и прочим. Вечером они тоже встречали работяг с работы, но играли только для тех, кто выполнил дневную норму. Все это очень напоминало немецкий концлагерь, но мы постепенно привыкали, хотя и плевались в сторону наглых трубачей. Им платили неплохую зарплату, они не вкалывали, как все, и это их вполне устраивало. Однажды в среду этих приспособленцев затесался некто Марик — седоватый еврей-хозяйственник. Не знаю как, но он уболтал каким-то образом музыкантов, и те, в нарушение инструкции, выдали нам знаменитую «Семь сорок». После всяких-разных патриотических маршей это было что-то!

Марика быстро «съели» и отправили «катать бала-ны» на бирже. Он выдержал полгода и повесился в вонючем сортире, неподалеку от биржевой конторы.

— Ты помнишь Марика, Гадо? — спросил я у таджика.

— Музыканта, что ли?

— Ага.

— Помню…

— Говорили, что от него отвернулась его Сара, а денег на откуп от работы никто не дал. Сроку было двенадцать, вот и решил «уйти».

— Его жалко. Хороший был еврей, честный, — подтвердил Гадо. — Потому и сгинул. Они все слабые и покорные какие-то, не русские, одним словом.

— Да, нация интеллигентов… Быть может, самых настоящих из всех, — согласился я. — А не любят и бьют их за то, что умны и не устраивают погромов сами.

Не знаю почему, но я с детства уважал евреев и проводил с ними немало времени. До сих пор помню непревзойденного двенадцатилетнего шахматиста Штепу со Столбовой, которого сбила машина. Родители Штепы продали всё, но поставили ему такой памятник, каких, поди, не видели и бывшие секретари ЦК. Настоящие евреи!

За разговором мы незаметно прошли подъем и увидели огни небольшой станции в стороне от нас.

Я тут же спросил у Светы, куда именно ведут эти рельсы, вспомнив о случаях, когда «побегушники» садились на товарняки и приезжали к… воротам зоны. На нашу биржу ежесуточно загонялось по сорок — пятьдесят крытых и открытых вагонов, столько же и выводилось. Так что мы тоже вполне могли угодить в эту карусель.

Света ничего толком не знала, и мы решили ориентироваться по грузу и ни в коем случае не цепляться за пустой товарняк. Впереди у нас был ещё один, последний подъём.

* * *

— А это что?!

Заметив небольшое строение метрах в семидесяти от нас, из окон которого лился свет, Гадо остановился.

Домик стоял совсем рядом с железнодорожным полотном и был не чем иным, как будкой стрелочника.

— Чёрт! Надо обходить, там кто-то есть, — выругался он, не имея никакого желания топать вниз и снова бить ноги.

Мне этого не хотелось еще больше, чем ему, а Света по-прежнему оставалась безучастной и замкнутой.

— Кто там может быть в эту пору, Гадо? Баба-стрелочница да мыши. Она сама дрожит и заперлась на семь замков! Ночь.

Не раздумывая, я обогнал Гадо и смело пошел вперёд.

— Идите тогда потише, чтоб никто не услышал, — как в воду глядя, предупредил он, но не стал артачиться и двинулся следом.

Едва мы миновали будку — из-за занавесок на окнах разглядеть, кто в ней находится, было невозможно, — как дверь предательски скрипнула и на освещенном пороге появилась грузная женщина с большим фонарем в руках. Она с ходу засекла нас по шороху и звуку шагов и навела фонарь в нашу сторону.

Мы разом остановились и, щурясь от яркого света, уставились на нее. Ни мы, ни она не произнесли ни единого звука, но молча разглядывали друг друга. Она хорошо видела нас, мы же видели только ослепительно-яркий свет и темный силуэт рядом. Наконец против-\ ный луч резко дернулся вниз, осветил на мгновение наши ноги и метнулся в сторону. Разглядеть женщину как следует нам так и не удалось, она уже вернулась назад в будку.